– Били его сильно, – зевая и помешивая варево серебряной ложкой из набора, который Сашенькина мать хранила еще со свадьбы, неторопливо говорила Ольга, – били певчего-то сына ногами, видать, хоть не рассказывал он. Почки ему от спины отбили, желудок от кишок оторвался…– Ольга зачерпнула ложкой мутно-желтое варево, попробовала, приставив ложку ко рту самым концом, чтоб не сжечь губы, – а пища-то, она идет, питание… В желудок не попадает, а возле сердца скопляется… Вот он и кашлял, и тяжело ему, и кололо его сердце-то, – монотонно, словно муха, жужжала Ольга, убаюкивая Сашеньку и вгоняя ее в ленивую духоту, так что Сашенька не имела сил поднять сейчас вопрос о выселении, а лишь стояла, поддакивая и слушая зачем-то Ольгину болтовню.
– А певчая-то говорит, – продолжала Ольга, – есть у меня средство, в старину им пользовались, сына мне это средство полностью вылечило… Только народ теперь гордый, не каждый согласится… А я говорю, мне лишь бы Вася здоров был…
Ольга взяла тряпкой за ушки кастрюлю с кипящим варевом и, распространяя солоноватый терпкий запах, понесла в комнату. Сашенька вошла следом. Бывшая материнская постель застлана была свежими льняными простынями, которые Сашенькина мать ни разу не употребляла с тех пор, как Сашенькин отец ушел на фронт. Вася сидел на кровати по-татарски, подогнув под себя ноги в белом, свежевыстиранном отцовском белье, которое все время аккуратной стопкой лежало в той части шкафа, где были все другие отцовские вещи и куда мать не разрешала Сашеньке соваться. Васины глаза лихорадочно блестели, и приступ кашля, видно, недавно кончился, потому что грудь, видневшаяся в разрезе рубахи, дышала неровно, а губы были мокрые, и Вася вытирал их ладонью, прикладывая затем к ладони край простыни. Увидав Сашеньку, он улыбнулся ей, обнажив десны, и кивнул на кастрюлю.
– Вот он, мой самогон сахарный, сказал Вася, – дай тебе Бог, Саша, никогда таким самогоном не опохмеляться.
– Ничего, – сказала Ольга, – ты, Васечка, выпей, это верное средство… Здоровый будешь…
Она налила варево в фарфоровую голубую кружку из Сашенькиного раннего детства. Вася выпил, морщась, вытер губы, перекрестился и снова улыбнулся.
– Ничего, – сказал он.– Хмельной самогон…
Ольга вынула из буфета целую буханку хлеба, и не магазинного, кирпичиком, с тяжелой мокрой мякотью, а круглого, домашнего, который можно было достать лишь на рынке, с хрустящей корочкой и пружинистым сероватым телом. Вася проделал пальцами сверху в поблескивающей корке дырку, образовалась в мякоти ямка, и Ольга налила туда постного масла и посыпала солью…
– Любит он так, – сказала Ольга, – постное масло хлеб пропитывает…
– Простудилась я, – сказала Сашенька и сняла шубку.
– А ты ложись, – сказала Ольга, – кипяточку выпей с булочкой.
Сашенька поставила в маленькой комнатушке у зеркального шкафа раскладушку и принялась раздеваться. Движения ее были плавные и долгие, легкими руками снимала она с себя одежду, и ей было безразлично, куда после этого одежда исчезает, она не повесила на плечики маркизетовую блузку, а единственную нарядную юбку попросту уронила. Вошла Ольга, дала ей чашку кипятку с леденцом и черствый кусок церковной булки.
– Спасибо, – сказала Сашенька, ибо даже больной она не имела теперь права на заботу о себе и должна была за все благодарить. Булка пахла лампадным маслом. Сашенька решила намочить ее в кипятке, чтоб убить этот запах и чтоб легче было глотать, но намочила неудачно, почти весь кипяток вылился на пол. Ольга ушла на кухню, вернулась с тряпкой и вытерла насухо лужу, а с одеяла смахнула ладонью крошки.
– Спасибо, – сказала Сашенька.
Она долго лежала потом тихо и одиноко. Она слышала, как Ольга задула коптилку, как Вася начал ласкать Ольгу, но все было ей теперь недоступно, и суставы ее не напряглись, и дыхание не стало учащенным, и горечь ее теперь была не живая, которая порождает злобу и жалость к себе, а, наоборот, своя судьба была сейчас безразлична Сашеньке, потому что Сашеньку никто не жалел и не любил.