– Да, – сказал лейтенант, – мы вместе… Надо думать о другом, иначе у меня лопнет череп… Надо чувствовать другое, жить другим… Сейчас, именно сейчас… Все решают минуты… Знаешь, мне снилось несколько раз, как я убиваю этого чистильщика сапог… После того, как я узнал подробности… Стоит мне закрыть глаза… Сегодня тоже рассветный сон… Я стоял по пояс в крови… Стены и потолок – все было цементным… Гулкое эхо… Там был жуткий момент – я убивал детей его… Я конченый человек… Говорят о всепрощении, об искуплении. А я не только во сне, я и наяву мечтаю… Я тешу свое сердце, я испытываю сладость неописуемую от мучений убийцы моей матери… Я выламываю ему пальцы, я рву ему жилы на ногах…
Лейтенант задохнулся. Он весь покрыт был мокрой испариной.
– Пойди в кубовую, – сказал он тихо, – узнай… Я искупаться хочу… Можно ли нагреть… Работает ли душ… Именно сейчас сходи… У меня тело зудит… Я хотел бы быть чистым…
Сашенька встала, надела сапожки. Лейтенант лежал, откинувшись на подушку, успокоенный, грудь его, ранее часто вздымавшаяся, теперь дышала равномерно. Сашенька вышла в коридор, залитый солнцем, но, дойдя до первого же оконного проема, увидав кусок яркого зимнего дня в самом своем расцвете, белые от снега, поблескивающие крыши, черных спокойных ворон, небесную синь, крики детворы, доносящиеся снизу, очевидно, от старой бани, где была горка для катания. Увидав и услыхав все это, Сашенька испытала вдруг страшное, непонятное беспокойство, перешедшее в испуг, и она кинулась назад, рванула дверь номера. Лейтенант лежал на боку, лицом к стене, и правая рука его была согнута в локте, прижата к голове. Сашенька схватила эту руку обеими своими руками, пытаясь разогнуть, оторвать от головы, еще не понимая зачем, но рука эта была железной, неподвижной, и через сукно Сашенька чувствовала ее бугристый, напрягшийся бицепс. Тогда Сашенька зубами вцепилась лейтенанту в запястье, торопливо, остервенело, лейтенант застонал и, пытаясь оторвать Сашеньку, ударил ее левой рукой наотмашь. У Сашеньки загудело в висках, радужные винтообразные пятна понеслись в глазах, но она не выпустила запястья, еще сильнее сжав челюсти, и нечто тяжелое выпало на пол.
– Все, – прохрипел лейтенант, – все… Пусти…
Лишь тогда Сашенька откинулась и села на кровати. Ей не хватало воздуха, и она сидела, широко раскрыв рот. На полу у кровати лежал большой армейский пистолет ТТ. Некоторое время было тихо.
– Какая глупость, – сказал лейтенант, – забыл запереться на крючок… Какая мелочь…
Тогда Сашенька заплакала.
– Ты дурак, – сказала она.– Ты дурак, дурак… Ты бессовестный человек, вот ты кто… Ты хотел меня обмануть…
– Я не пережил войны, девушка… Я убит… Я, студент философского факультета, стал сторонником кровной мести, после того как увидел в сарае лицо моего отца, искаженное мукой, со следами нечистот на губах…
– Мне тоже не хочется иногда жить, – сказала Сашенька, – хочется, чтоб я лежала и все меня жалели…
– Ты хорошая девушка, – сказал лейтенант и сел. – Все неправда… Несмотря ни на что, мне хочется жить… Несмотря на то, что отцу моему, еще живому, чистильщик сапог набивал рот дерьмом… Спаси меня… Надо думать о другом… Раз ты меня спасла… Я ударил тебя… Это ужасно… Все что…
– А мне не больно, – сказала Сашенька. – Ты не беспокойся, славненький мой…
– Надо о другом…– говорил лейтенант, – совсем о другом… Оно заслонит… Оно спасет…
Он вдруг обхватил Сашеньку так, словно тонул и дотянулся наконец до предмета, обещающего спасение. Он прижал ее грудь к своим губам, и Сашенька ощутила щекочущее томление во всем теле, давно не посещавшее ее, но теперь оно было живым, все ранее испытанное было ничто по сравнению с этим, в сладости этой не было ни порока, ни испуга, она чувствовала, как неопытные и неумелые руки возлюбленного обнажали тело ее, снимая одежду, но не испытала и тени стыда.
– Мне холодно, холодно, – шепотом пожаловалась Сашенька, и он торопливо натянул на обнаженную Сашенькину спину одеяло. Все было просто и справедливо, и Сашенька старалась помочь усталому возлюбленному, также охваченная нетерпением. Суставы Сашеньки млели от тоски по желанной минуте, которая никак не наступала, и жажда этой минуты была велика и недоступна тем, кто уже перешагнул ее, ибо никакими воспоминаниями и воображением нельзя