Переполненные впечатлениями, уставшие возвращались поздно ночью в гостиницу. Я вел машину по ночному, утомленному, затихающему после хлопотного дня городу, на соседнем сидении похрапывал привалившись головой к стойке штурман Димыч, а на заднем — подложив под голову сложенные по детски ладошки дремала Людмила. Счастливые люди, они засыпали практически сразу, едва успев захлопнуть за собой дверцы. И обратную дорогу всегда приходилось проводить в одиночестве. Я не включал радиопроиемник боясь потревожить чуткий полусон друзей. Вокруг пустынно и грустно. Только семафоры встречали и провожали уставшую машину на перекрестках проспектов.
Мы привозили Людмилу к дому, или к гостинице в зависимости от расписания ее работы. Дома ее никто не ждал, дети отдыхали на даче в Ораниенбауме под надзором бабушек. Муж служил в Афгане. Я высаживал женщину метрах в стах от парадного и ждал пока включится свет на кухне, озарив теплым розовым отсветом оконный проем на втором этаже темного дома. Это служило сигналом, что все в порядке и можно уезжать.
В дни ночных дежурств, когда стихал водоворот постояльцев возле стойки, она часто поднималась в номер Димыча. Мы заваривали крепкий кофе, добавляли немного ликера для аромата и вкуса. Димыч брал в руки гитару и пел любимые песни ее мужа, свои песни, которые не пел никому, песни рожденные в Афгане и привезенные мной на кассете японского магнитофончика. Она просила вновь и вновь рассказать про Афган и я вдохновенно врал о его красотах, о спокойной размеренной службе тыловиков-рембатовцев, придумывая по ходу дела разные смешные ситуации, выставляя духов примитивными, недалекими и неумными горцами, с трудом сжимающими в корявых заскорузлых мозолистых руках старинные винтовки. Изображал хитрых и опытных врагов темными, забитыми людьми, подвигнутыми на разные дурные дела муллами и местными баями-князьками. Димыч мгновенно подхватывал игру и важно поддакивал, назидательно качая головой в подтверждение моих слов. Да и сам он знал хорошо если десятую часть правды.
Песни говорили о другом. О страшном кровавом повседневном труде. О тоске, жажде любви и жизни, страхе боли и смерти, о вере в друзей, о надежде. Но кто верит песням? Тем более, когда сочиняют их одни, а поют другие. Не хочется принимать слова всерьез. Песня — гипербола, в ней все до боли, выпукло, взорвано. Если любовь, то пожар, если страсть — огонь. В жизни все по другому. Все проще.
В одну из таких ночей, после того как Димыч отпел свое и удалился любезничать с молоденькой горничной, Людмила пришла ко мне. Она присела на край кровати и медленно вытолкнув тяжелый воздух сквозь полуоткрытые губы попросила любви.
— Нет, — коротко сказал я. — Ты просто устала одна. Он вернется и тебе будет стыдно.
— Я женщина. Это нужно телу, не душе. Тело предаёт. Оно требует своего. Тело честно терпело сколько могло. Но теперь оно на пределе, только тронь и сорвется. Я знаю свое тело, оно больше не может без ласки. Все имеет предел прочности и по достижении его — ломается. Прошу тебя как друга. Сделай это для меня. Даже для него. Пусть лучше с тобой, человеком с той войны, чем с каким нибудь приезжим прохиндеем с Кавказа. Вот тогда мне действительно будет стыдно. Сделай это без любви. Не касаясь души. Только тела.
Людмила встала с кровати, подошла ко мне, расстегнула пуговицы на рубашке. Вынула из моих губ сигарету. Жадно затянулась. Ткнула окурок в пепельницу, рассыпав комочки искр по льду хрусталя. Обняла и поцеловала нежными теплыми губами мои пересохшие онемевшие губы… поцелуй любовницы, но женщины жаждущей милосердия… Легкий, теплый, просящий.
Словно биологический робот, я автоматически выполнял вновь и вновь ее требования и не ощущал ничего кроме предательского стыда, только соленоватый вкус слез срывающихся с ресниц крепко зажмуренных глаз. Ее губы больше не искали меня. Она не одаривала меня ласками, а только жадно, захлебываясь, впитывала мою плоть, насыщаясь прозапас, на будущее, не зная сколько того будущего впереди и насколько вновь хватит полученного ее сильному, прекрасному, жаждущему любви молодому телу.
Насытившись, она оторвалась от меня. Вытерла ладошкой заплаканные глаза с распустившимися по щекам темными подтеками туши.
— Спасибо, майор. Ты поступил правильно. Не кори себя. Если кто блядь, так это я. Но не вам мужикам нас судить оставляя одних. Лишая своих рук, губ, тел.
Подхватив в кучу сваленную на пол одежду Людмила не зажигая света зашла в ванную и прикрыла за собой дверь. Через несколько минут щелкнул открываясь, а затем защелкиваясь замок двери номера и все стихло. Не мне ее судить.
Утром, с первыми лучами солнца я с трудом растолкал невыспавшегося, сердитого Димыча и заставил собираться в путь.
— Что случилось? Ведь мы собирались попасть на Захарова? — Недоумевал Димыч, пытаясь ослабить мой натиск и изменить решение.