— Под Красноярском осенью, — зачем-то сказал он, — бывали такие дикие ветры, что стряхивало белок с елей, а сорванные птичьи гнезда, как шапки, лежали под деревьями. Я был тогда молодым инженеришкой, ходил по берегу Енисея и в непонятном восторге орал во все горло: «Ветер, ветер, ты могуч!..» Был, конечно, отчаянным балбесом и примерным оптимистом. А почему ты подумала о тихой революции? Ветер — искушение революции и мы? Мне ясно одно, что тихие и громкие революции в душе не кончаются раем. Я не хочу в рай, Валери. Я хочу, чтобы ты просто лежала со мной и я видел тебя…
— А если действительно это ветер из ада? — повторила она тихонько. — Как дьявольское наказание нас обоих… Но знаешь — теперь не боюсь. — Она смешливо наморщила переносицу. — Пусть греху учит дьявол. Скажи, кто ты — дьявол или ангел?
— Разве это имеет значение, — сказал он, обнимая ее. — Никакого.
— Все, все имеет значение. Даже то, как ты обнимаешь меня. Нет высшей справедливости в мире, когда любят. Я это знаю. Но у тебя ко мне другое…
— Милая ты моя Валери. Разве мы знаем, что это, «другое»? И что — «не другое»!
— Я хочу твоей защиты. И справедливости. Хотя это невозможно. Все, чему меня учили в любви, — ложь и мерзость!
Уснули они только под утро, но сон его был непрочен, и сквозь тонкую дрему он чувствовал покорное тепло прижавшегося к нему женского тела и даже в забытьи пробовал логически объяснить себе, почему все случилось именно этой ночью, почему она сказала, что сегодня между ними произошло необычное, несправедливое, дьявольское наказание их обоих, хотя в сущности произошло то, что должно было произойти рано или поздно. «Все, чему меня учили в любви, — ложь и мерзость!» — всплывало и повторялось во сне ее признание и, разом прорывая пленку забытья, стараясь не разбудить ее, он с туманной тревогой приподнялся на локте, долго глядел на ее лицо, затушеванное полутьмой, ставшее от этого юным, беззащитным, доверчивым. «Кто ее учил лжи? Муж, с которым она пробыла три часа? Лжи и мерзости в любви? Видимо, ее кратковременный муж принял ее живой нрав за нечто другое».
Она раскрыла глаза, точно не спала ни минуты, и утолки ее губ изогнулись в мягкой улыбке.
— Почему ты так внимательно смотришь на меня? — спросила она совсем не сонным голосом. — И лицо у тебя стра-анное…
— Разве ты не спала? Или я разбудил тебя?
— Телефон, — сказала она, озорно взлохмачивая волосы на его затылке. — Кто-то из твоих знакомых страдает бессонницей и звонит тебе ночью, а ты лежишь с женщиной… которую… как можно назвать? Лю-бов-ница. — Она тихо засмеялась.
Телефон трещал в другой комнате, на его письменном столе, где всю ночь светила включенная настольная лампа; и хлопанье ветра, и этот посторонний, назойливый звук, вонзавшийся в тишину квартиры, и первая мысль о Мите, о его болезни (что никогда не забывалось) — все соединилось шершавым беспокойством в его сознании. Но в то же время, когда по косой полосе света он шел в другую комнату, а потом под лимонным кругом настольной лампы увидел телефонный аппарат, исторгающий длинными очередями раздражающий треск, мысль мелькнула о тех ночных звонках, впервые в жизни так прямо и обнаженно напомнивших ему, что не весь мир желает ему здоровья и добра.
Он снял трубку, сказал, понизив голос:
— Да.
— Игорь Мстиславович, — пропела танцующим тенором трубка через ползучие шумы и бульканье далекой связи. — Завтра утречком вам вручат телеграмму.
— Какую телеграмму? — выдохнул он хрипло, уже нисколько не сомневаясь, что этот танцующий то ли женский, то ли мужской, то ли бесполый голос — продолжение тех угрожающих анонимных звонков. — Откуда телеграмма? — повторил он. — Ну? Говорите.
— С вашим дружком случилось несчастье.
— С кем? С кем?
Он стоял, ждал, сжимая трубку, откуда раздавались частые гудки.
Глава девятнадцатая
Телеграмма пришла в институт на его имя. Ее поверх бумаг положила на стол обморочно бледная секретарша Любочка, взглянула на него перепуганными глазами и заспешила, застучала каблучками из кабинета, наклоняя лицо.
Он дважды прочитал телеграмму и вдруг, потеряв власть над собой, изо всей силы ударил кулаком по столу, так что подлетели бумаги, выговорил со злостью:
— Быть не может! Ошибка! — Он рванулся рукой к телефону, но мгновенно передумал и крикнул в сторону двери: — Любовь Петровна, зайдите ко мне!
И вновь перечитал текст телеграммы:
«Тарутин трагически ушел из жизни. Не знаю, что делать. Не могу связаться телефоном. Улыбышев».
Любочка, по слухам, тайно влюбленная в Тарутина, вошла, пошатываясь на спичечных ногах, словно подламывающихся на каблучках сапожек, некрасивая своей худобой, плоской грудью, окончательно сглаженной мальчишеским свитером. Она всхлипнула, растянула большой рот.
— Игорь Мстиславович, вы помните, что Николай Михайлович говорил в последнее время? Я помню: «Через десять лет конец жизни на Земле. И всем нам». Он предчувствовал свою смерть, предугадывал…