Читаем Искушения и искусители. Притчи о великих полностью

Вы полагаете, джентльмены, что случай совершенно ясный, так и ведут себя дамы высокого класса проведения через любое общество? Так, что через минуту становится ясно, что — не любому, а — вовсе никому? Ничего и никогда? Нет, господа. Вот он, зевок в возбужденные лица, — именно достанется. Но не первому, и не второму, а черт знает какому. Черт знает, я — нет. Потому что выбирает она по неведомым законам. И что за законы у нее сегодня под шапкой? Вот сейчас и немедленно этого вот захотелось — и дай! А расхотелось — среди самого клейкого трепа, когда вот-вот уже упадет в руки, и падает уже, и ладошки подставлены чашечкой, — остановится в воздухе, зависнет, и — на полуслове встанет, выйдет за дверь, и все, и более ты ее вообще не увидишь никогда.

— Это была она? — хрипло вскрикнул из своего угла треугольный композитор. В противоположном углу взвизгнул стул, на нем быстро выезжал неизвестный никому, но в доску свой человек, стремительно сближаясь с композитором. Противники остановились друг против друга.

Ветер ударил дверью наверху, сыпанул камешками в окошко под потолком, слабо светившее, пригнал и прижал к нему газету, притушив белесое дневное пятно. Два зеленых огня вспыхнули во мраке, это господин пилот первого класса открыл свои индийские глаза, в которых клубилась нирвана.

Пламя свечи прыгнуло вверх, отделившись от фитиля, проступили и потухли лица сидевших вокруг, паутинные тени пронеслись по изборожденному глубокими рытвинами лицу треугольного сочинителя музыкальных композиций и залегли в складках, как пехота перед атакой.

— У нее был голос, как у сопрано-саксофона, — сказал он свистящим шепотом. — Как инструмент, ему мешали слова. Мы играли «Плоды мандаринового дерева», во второй части у нее была импровизация… — Он вытащил из-под стола серебрянобликующий саксофон и заиграл быстрыми булькающими пассажами. — И тут я услышал, нет, не ее голос…

Человек в доску свой, но никому не известный, вскочил и заговорил, захлебываясь перед гласными, задыхаясь, то перекрывая саксофон, то теряясь в его закручиваемом, на визжащих шинах звуке, унисонируя:

— Ха! Ха! Ха! Он ус’алышал голос! Это н-н’э голос. Я был на том концерте, когда она первый раз з’апела своим голосом. Это бы-была отходная по тебе, д’урак с дудкой. Это сошедшая с ума п’атица в черноте. Она режет п’алотный ветер, сверху вниз, от плеча до паха, и крыло на волну, и уходит вверх-вверх, круто, растворяясь в ночи, в соленой пыли, и вдруг а-а! — несется совсем с д’аругой стороны, и снова ловит ветер впадинами крыльев, и сгребает его под себя, и сопротивляется воздух, тяжело, пот по лицу, и — выверт, перечерк и вверх, и — повисла в невесомости, изрезав на хрен пространство… (Саксофон взвыл, взлетел, бешено трепеща крылышками, выдохнул углекислоту, засипел.) Потом в’адоворот, тащат в разные стороны, рвут, улыбается бессмысленно, красным пятном, что это было? Во мне все закричало, я должен был что-то сделать, укусить ее, чтобы развалившееся встало на места.

Треугольный композитор вырвал изо рта серебряный мундштук, выдернул инструмент из обмотавшей его бороды и закричал стеклянным голосом: «Я помню тебя, это ты хватался за нее, сопля! Я тебя сразу узнал! Это ты, заика убогая, ложноклассический павиан, стулом бил по потолку! Утерли тебя, утерли! Позаикайся у меня еще!»

Он рухнул за столик, уронил голову в свои мозолистые руки и глухо зарыдал. Все смотрели на него. Наконец он поднял мокрое лицо и промокнул его бородою.

— Я разлюбил ее тогда, — тускло и безжизненно заговорил он снова, рассматривая влажные ладони и по очереди вытирая их под мышками, — разлюбил не за то, что на нее бросался этот помоечник, а за то, что она сделала с моей музыкой. Вам этого не понять никогда, потому что ваши двухкопеечные лобики созданы для ношения морщин, а она горло мне перерезала от уха до уха, потому что я музыку написал, а то, что выходило из ее горла, была катастрофа. На Тех Же Самых Нотах! Как это возможно? — Он отвернул голову в сторону и высморкал большим и указательным пальцем нос свой. — Я жизнь продавил через эту мясорубку, я родил эту технику, она моя, я ее из себя высосал, вот из этих пальцев, — он сунул в рот пальцы, показывая, как именно он ее высосал, — мне не стало нужно даже и бежать, я, на стуле сидя, связками, костями проживаю бег, и вот уже крутит натянутые на суставы связки, и в кости вползает соль, и мясо наполняет молочная кислота, и я знаю, где и что надо перетерпеть, чтобы пересилить муку, и наконец, воздух сам входит в легкие, и ты подымаешься над стулом и паришь, и воздух колышет твои волоса. И усилием запредельным держишь ты это невесомое обалдение, и деревенеешь, силясь удержать утекающую энергию…

Он начал подпрыгивать на стуле, показывая воспарение, но, видимо, чего-то заело, он заплакал, промокнул бородою слезы и пот на лысине.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже