Читаем Искушения и искусители. Притчи о великих полностью

Вечером в койку уже противно ложиться, чтобы спать. Только пригреешься, замок на входной двери тихо-тихо поворачивается, щелк! Дверь — скрррип, и входит какая-то сволочь: копытцами цок-цок. Войдет, посопит и куда-то денется. Вчера подошел совсем близко, над лицом наклонился и так — слева направо медленно обнюхал. Адреналин меня, зажмуренного, подкинул — до сих пор не пойму, как перекрытие уцелело. Разжмурился — никого. И главное, я уж привык, чего меня нюхать? Умирать я натренировался. Как это делается? Рассказываю.

Вот душа твоя всажена в толстенькое двухгодовалое тельце, которое мчит по дедову саду к бочке с водой, чтобы открыть в ней военно-морские действия. За тобой, на конце веревки, сломя голову, переворачиваясь через корни, несется деревянный танк с гвоздиком на месте пушки. Захлебываясь соплями.

Вот врытая в землю бочка с темной водою, по которой движутся, не намокая, пуская лилипутскую волну, торпеды-водомерки, половинки стручков акации, кораблики, лодочки, корытца, и можно, перегнувшись через край, увидеть темную свою физиономию, лежащую на дне. Запрокинутый мир, существующий на зыбкой грани между тьмою и светом, на той пленочке, где, вздрагивая, образуется пятно сознания и всматривания. Неверное отражение плотного, тяжелого разноцветного мира вокруг, полного звуков, запахов, шевеления. Из бочки глядит твоя душа, и этот одинокий глаз в саду, отражающий небо, — место сообщения с ним.

По радужной оболочке проплывает шелуха жизни, натыкаясь на белые пузыри, но ничто не колеблет лица, лежащего на дне. Желание разглядеть его, узнать, слиться — втягивает, и — втягивайся, голубчик, растут, приближаясь, глаза, — и все исчезает вдруг — вот как жизнь заглатывает любопытных, и уже одни только ножки в желтых пластмассовых сандалиях трепыхаются немножко над черной водой, в которой бьется потерявшее было страх тельце, вырываясь из холодного сгустка познания, заключенного в бочке. Но вот исчезают и сандалии, и водяная пленка обретает покой, и только бегает вокруг бочки по обтоптанной траве, тычется гвоздиком в шершавые влажные ее бока потерявший хозяина танк.

Но пленка лопается, и я выплываю. Тело само что-то сделало.

Я выплываю, пропитанный горячей водой, она быстро остывает, озноб, окна заклеены, за ними зима. В палате холодно, шесть коек вокруг.

Шесть взрослых дядек заняты собой, четверо — ходячие, они уже поправляются, в палате стараются не сидеть, на меня не смотреть, я из другой категории, я — еще неправленный. Пятый — огромный старик, горою вздымающийся под своим желтым байковым одеялом, у него вырезано что-то важное, поэтому он недвижим, судно ему подсовывают две санитарки, беззлобно ворочая его, как разлапистый пень, поддевая ручками носилок, рычагом, корни рвутся, он храпит, но выкорчевывается.

Шестой спрятан за ширмой. Туда к нему, предварительно сосредоточившись, заходят врачи, сестры носят кислородные подушки, сам шестой молчит, подавать звуки он начинает лишь раз, низко и утробно рычит, отчего его сразу же переносят в коридор, выносят долго, он оказывается длинным-длинным, с длинным же лицом, состоящим из двух складок, посреди которых как парус высунут нос. В коридоре его обставляют той же ширмой, а вечером выносят и оттуда, в аут, так больше и не зарычавшего, накрытого простыней, возвышающейся в той месте, где нос. Больше он на сцене не появляется. Ширму возвращают в палату и за нее переносят меня.

Мать кормит меня тоненькими розовыми виноградинами, такими извилистыми и протяженными, что от каждой ягоды, как от сосиски, можно откусывать кусочки. Больше я такого винограда не видел никогда. Откуда он взялся там, зимой? И почему-то вместо того, чтобы его кусать, я слабо думаю о том, что, попадись он мне раньше, я бы сожрал его не по ягодине, а горстью, вместе с ветками. Где она его достала?

Моя беспомощная мать, вечно куда-то усылаемая, в какие-то командировки, сующая меня соседкам, чтоб не затерялся. В моей жизни она возникает из бесконечных отъездов, возвращает меня себе, мы едим с ней ее замечательную лапшу, всегда лапшу, которую можно мгновенно приготовить. Она боялась своего начальника до паники, до тихого ужаса, до домашних истерик, их видел только я и начинал бояться матери, мы становились разъединены.

У нее были еще два страха, как я понимаю: она боялась остаться вдруг совершенно одна, без меня, и леденящее отупение перед больницей, куда надлежало обратиться для моего исцеления, поскольку уже с год время от времени меня притаскивали домой, свернувшегося в клубок и скулящего, что-то случалось в моем животе. Она говорила: ничего, ну, потерпи еще, и я изо всех сил сжимал животом боль, но лишь мать набиралась храбрости отправиться к врачам, боль исчезала. Потому что я тоже боялся. Наследный страх — лучшее средство от животной боли.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже