Дочь Оля:
— Знаешь, — сказал мне приятель, — он так избалован всеобщей любовью, настолько к ней привык, что на самом деле ему уже не нужно ничего. И сам он не любит никого. Он же Овен.
— Кто?
— Овен. Читай гороскоп.
Гороскоп
: «Как истинное дитя, Овен полностью поглощен своим собственным Я, рассматривая окружающий мир как приложение к себе самому. Не придет же вам в голову назвать ребенка эгоистом? В нем нет и следа хитрости. Он с трогательной доверчивостью смотрит вам прямо в глаза: вы ведь мой лучший друг, да? Вы любите меня? Какой вы счастливый: я у вас есть! И слезы готовы хлынуть из глаз его, но он сдерживается».— Ну и что? Их, таких, целая компания. И Бах. И Гайдн, и Рахманинов, и Прокофьев. Да-да. И Чаплин. Ханс Христиан Андерсен. Гарри Гудини, наконец. Все — Овны. Божьи Агнцы. Ягнята, играющие в травах всеобщей любви. Кого-то они любят, кого-то нет. Для них нет закона. Они сами — закон. Ростропович из хорошей компании. Просто его голос — виолончель.
Бывало, Мстислав Леопольдович, весь в кружевах, полеживал в футляре для виолончели и предавался мечтам. Родители держали Великого Маэстро в ящике, пропахшем канифолью, чтоб куда-нибудь не завалился. Очень берегли. Детство, пропахшее канифолью, сделало его в некотором роде токсикоманом. Вне канифольных паров он чувствовал себя обездоленным.
Однажды родители, усевшись помузицировать: мама — за рояль, папа — за виолончель, — обнаружили свое чадо пристроившимся в уголку со шваброй между колен и прутиком в правой руке, которым, сопя, возил он по швабре под музыку папы.
— Боже мой, Слава! — сказали родители. Славой звали его в детстве. Славой зовут по сию пору. На славу он был обречен.
С тех пор как он уехал, я не видел его играющим на виолончели. Тогда смотреть на это было нестерпимо. Это было что-то запретное, почти неприличное. Это был какой-то эротический экстаз. Я видел, как, сжав виолончель ногами, он берет ее за горло и, оттопырив нижнюю губу, хлещет смычком, маленький владыка со вставшим дыбом венчиком волос, извлекая из тела ее звуки такой страсти, и откидывается в упоении! Господи, до чего им было хорошо!
— Ну еще бы, — сказал он мне своей картавой скороговоркой, — еще бы, ха-ха! Все виолончелисты чувствуют в ней партнершу. Сама форма ее, э-э, формы… располагают. Это, знаешь ли, женское начало. Рубенс! Да-а-а!.. Знаешь, меня просто потрясло, когда я узнал, что во французском языке виолончель — мужского рода! А контрабас, представляешь, женского! Чушь какая! Я заявил «бессмертным», что следует пересмотреть французский язык!
— Каким «бессмертным»?
— Ну, «сорок бессмертных», Французская академия. О-о! Это зрелище! Одеты как при Людовике XIV, платье обшито золотом, шляпы с перьями, шпаги. Ну! Шпага очень дорогая, 65 тысяч долларов. Каждый должен купить ее себе сам. Откуда у меня в те времена такие деньги? А меня уже обсуждают, уже приглашают, там место освободилось. Там берут новеньких, только если кто-нибудь из «бессмертных», э-э, так сказать, умер, их же всегда должно быть сорок. А умер мой большой друг — английский скульптор Хенри Мур. И меня выбирают вместо него. Я, надо сказать, растерялся. Шпаги нету.