Весь этот день я пробыл дома. Часу в седьмом вечера, в то время, как я сбирался уже ехать, мой слуга подал мне письмо: оно было от Машеньки. Когда я увидел почерк этой милой руки, сердце мое забилось от радости, я забыл все – и пленительную улыбку Надины, и ее черные пламенные глаза, встревоженное самолюбие замолкло в душе моей, в ней воскресло и оживилось все прошедшее. В этом почти детском письме не было ни сантиментальных фраз, ни
Я прочел несколько раз сряду это письмо, я целовал его, прижимал к сердцу и кончил тем, что отправился, но только не к Днепровским, а к Якову Сергеевичу Луцкому, у которого я давно уже не был. Он принял меня с обыкновенным своим радушием, и хотя беседы его вовсе не походили на забавную болтовню князя Двинского, а и того менее на философические разговоры и резкие суждения барона Брокена, но я не видел, как прошел весь вечер. Его светлая, исполненная библейской простоты речь, его кротость, ласковый прием и даже этот смиренный приют – простой, но чистый и веселый его домик, все вливало какую-то неизъяснимую отраду в мою душу. Казалось, она отдыхала от всех житейских сует и утомительных забав света – ей было так легко! О, как свободно дышишь под кровлей истинного христианина! Кажется, будто б целая атмосфера мира и спокойствия тебя окружает. Порок прилипчив, но и добродетель передается душе человека, когда он не бежит от нее, как от заразы. Всякий раз после беседы моей с Луцким я чувствовал себя добрее и моя привязанность к невесте увеличивалась, его дружба и любовь к Машеньке, эти два ангела-хранителя моей юности, спасли меня от гибели.
Я приехал домой часу в одиннадцатом ночи, прочел еще раз письмо Машеньки и заснул самым тихим и спокойным сном.
Прошло недели две, в которые я ни разу не был у Днепровских. Барон заезжал ко мне почти каждый день, он звал меня опять на вечер, но я отделался вежливым образом, несмотря на то что мне иногда очень хотелось увидеть и мамзель Виржини, и синьору Карини, с которыми я нигде не мог повстречаться. Казалось, барон дал себе слово очаровать меня своей любезностью и умом, каждый день я открывал в нем новые достоинства. Этот чудный человек был в одно и то же время поэт и ученый, какие встречаются очень редко, играл с неподражаемым искусством на скрипке и рисовал, как отличный художник. В течение этих двух недель он успел так со мною сблизиться, что мы уж говорили друг другу
– Ну что? – шепнул мне барон. – Твое гранитное сердце молчит?
– А что такое? – спросил я.
– Так ты не узнаешь? Видишь эту стройную даму – вот та, что идет с левой стороны?.. Ведь это Днепровская.
– Право?
– Послушай! Если мы к ней не подойдем, так это будет очень невежливо.
– Я тебе не мешаю.
– Да подойди и ты. Полно, полно! – продолжал он, таща меня за руку. – Что за ребячество! Это уж ни на что не походит!
Надобно сказал правду, я и сначала не очень упирался, а под конец пошел едва ли не скорее моего товарища. Вдруг он вырвал из моей руки свою руку, бросился в сторону и исчез в толпе гуляющих. Почти в ту же самую минуту повстречался со мною старик Луцкий, он сказал мне, что, пробираясь к себе домой, попал нечаянно на это гулянье. Я прошел с ним до конца бульвара и потом отправился домой. На другой день барон сказал мне, что увидел в толпе одного знакомого, которого никак не ожидал найти в Москве, и что, покинув меня на несколько минут, не мог уж после никак со мною повстречаться.