Не факт. Клич про «полцарства за коня» я мог процитировать еще лет в девять, в младших классах. Мой отец очень любил пьесу «Ричард III» и часто с восторгом объяснял, какая это мощная и напряженная сцена – где Ричард требует коня. Отец был заводским рабочим и окончил среднюю школу; он даже и не думал тыкать людям в нос своей эрудицией и начитанностью. Просто ему нравилось пересказывать и обсуждать все эти замечательные истории – сюжеты пьес, которые он читал и любил. Вот, пожалуй, что так подкупает у Шекспира: колоритные персонажи, прекрасные монологи, хлесткий обмен репликами даже в самых отчаянных ситуациях. Конечно, я совсем не хочу, чтобы меня смертельно ранили. Но случись вдруг такая оказия – было бы здорово повести себя как Меркуцио в «Ромео и Джульетте» и на вопрос, тяжела ли рана, ответить: «Она не так глубока, как колодезь, и не так широка, как церковная дверь, но и ее довольно: она сделает свое дело». Разве можно не восхищаться острословием на пороге смерти?
Так что вряд ли писатели жонглируют цитатами, чтобы показать свою образованность. Нет, им просто хочется поделиться услышанным и прочитанным. А Шекспир у многих застревает в голове крепче всего остального. Кроме разве что Багза Банни.
Какой вес? Такой же, как отсылки к Священному Писанию? Или тот вес, который слову придает красота?
Да, конечно, в нем есть нечто культовое, сакральное. Когда американские первопроходцы отправлялись на Запад, всей семьей погрузившись в повозку, им надо было ехать налегке. Поэтому они обычно брали с собой лишь две книги: Библию и томик Шекспира. Попробуйте вспомнить другого автора, которым бы так упорно истязали студентов и школьников. Возьмите театры средней руки: есть один драматург, чьи пьесы никогда не сходят с подмостков. И это не Огаст Уилсон и не Аристофан. Шекспир вездесущ, и его тексты действительно воспринимаются почти как священные; мы впитываем их с молоком матери. Но он не сдает позиций именно за счет красоты его строк, диалогов, пьес. В самом деле: когда нечто известно так хорошо, что скажи пару фраз – и все вокруг понимающе закивают, чувствуется безусловный авторитет.
Но есть и еще один момент; о нем вы, возможно, пока не думали. Шекспир – это фигура, с которой можно бороться; это корпус текстов, с которым можно полемизировать, пробуя на прочность собственные находки. Писатель всегда оказывается втянут в диалог с другими писателями; конечно же, их диалог ведется через тексты. Новое рождается на свет отчасти под воздействием уже существующих произведений, так или иначе повлиявших на автора. И в их отношениях всегда есть место для бунта, конфронтации – из предыдущей главы мы помним, что это называется интертекстуальностью. Конечно, Шекспир не единственный авторитет, с которым можно спорить, но он – фигура такого масштаба, что почти любой автор ощущает его влияние.
Но об интертекстуальности мы поговорим чуть позже. А пока возьмем один пример. Томас Стернз Элиот, «Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока» (1917). Лирический герой – робкий, слабовольный неврастеник – сокрушается, что из него не выйдет принца Гамлета, что он тянет лишь на эпизодическую роль: заполнить паузу или послужить винтиком в сюжете. Заметьте, упоминается не общий типаж, а конкретная фигура. Пруфрок мог бы, например, сказать: «Не выйдет из меня трагический герой». Вместо этого он называет самого знаменитого из всех трагических героев – Гамлета. Тем самым Элиот помещает персонажа в легко узнаваемую ситуацию и добавляет штрих, больше говорящий о его самооценке, чем целая страница описания. Амплуа таких, как бедняга Пруфрок, – это Бернардо с Марцеллом (стражники, первыми замечающие призрак отца Гамлета), да еще Розенкранц и Гильденстерн (те злосчастные придворные, которые служат пешками обеим сторонам и в итоге отправляются на погибель).
Однако стихотворение Элиота не просто заимствует шекспировский образ. Оно само – реплика в адрес знаменитого предшественника. В современном мире, полагает Пруфрок, нет места трагическому величию. Герой нашего времени – нерешительный слабак. Да; но ведь Гамлет, как мы помним, тоже нерешителен и слаб. Лишь обстоятельства избавляют его от колебаний и придают ему трагический и благородный вид. Эта игра с чужим текстом занимает всего пару строк, но бросает неожиданный свет разом и на стихотворение Элиота, и на пьесу Шекспира. Когда Пруфрок (волей автора, конечно) поминает Гамлета в рассуждениях о собственной никчемности, возникают новые оттенки смысла, которых не было бы без этой аллюзии.