Столь значимая для Ходасевича грань между трагедией и ее сниженным аналогом, неудачей, стирается в октябре 1935 года в статьях, написанных на смерть Бориса Поплавского. Скоропостижная смерть (в разных версиях — наркотическое отравление, передозировка, самоубийство) одного из наиболее активных приверженцев идеи «новой литературы» была воспринята практически всеми участниками и постановщиками сюжета о «молодом эмигрантском поколении» как буквальное воплощение ходовых метафор последних лет: молодость в самом деле связана с гибелью. Возможность отождествить поколенческий сюжет с личной историей впервые позволила увидеть его законченным, завершенным — и именно в этот момент отчетливо произносится слово «незамечание». Владислав Ходасевич подчеркивает: «С самого начала молодежь наша по отношению к старшим повела себя не только почтительно, но и любовно, как пример приведу предисловие редакции к первому выпуску „Нового дома“. Что же она получила в ответ? Отнюдь не вражду, но нечто гораздо более тяжкое: величественное незамечание, оскорбительное невнимание»
[244]. Георгий Адамович не без вызова предлагает сравнить прозу Поплавского, публиковавшуюся лишь отрывками, и «другие романы, почтенные, удостоившиеся хвалебных критических разборов, отмеченные и замеченные» [245].Для нас важно, что при этом не только подводятся итоги многолетнего «конфликта поколений», не только предлагается связная, последовательная история этого конфликта (начиная с выхода «Нового дома»), но и очерчиваются контуры иной истории — истории незамеченности, неуспешности как особого режима существования литературы. Активным, действующим субъектом здесь признается не тот, кто не замечает, а тот, кто оказывается незамеченным. Именно поэтому ответ на вопрос «Кто, собственно, не заметил „незамеченное поколение“?» со временем становится все неопределеннее. Идея добровольного выбора несчастной судьбы (нищеты, неуспеха и пр.) и прежде время от времени высказывалась наиболее радикальными «молодыми литераторами». Она прочитывается в заглавии вышедшего в 1925 году поэтического сборника Бориса Божнева — «Борьба за несуществование»; становится предметом для размышления в статье-манифесте Юрия Терапиано («Былое имущество роздано, богатый евангельский юноша стал нищ и наг. Не знаю, согласился ли бы он получить назад свое богатство? <…> Думаю, не захотел бы и даже если бы захотел — не смог»
[246]); наконец, четко выражена собственно Поплавским в финале его не опубликованного при жизни романа «Домой с небес» («Выдержал ли бы твой дух иную судьбу, иную жизнь, построенную не на сплошном отказе от воплощения, проявления-реализации, не на шомаже, непечатности, нищете, эмиграции, а на знаменитости, счастье, деньгах и власти. <…> Если бы революции не случилось, ты был бы сейчас, в тридцать один год, старый, растраченный, излюбившийся, исписавшийся человек, и ничего не было бы в тебе напряженного, аскетического, электрического, угодного Богу. <…> Ободрись, лохматый, матерый лев» [247]). В 1935 году эта идея, кажется, впервые озвучивается «старшими наставниками», таким образом утверждаясь в качестве тенденции. «Европейская поэзия давно уже перестала быть поэзией личных творческих удач, превратившись в поэзию творческих катастроф» [248], — замечает Георгий Адамович, легко вписывая разговор о Поплавском в контекст рас-суждений о «проклятых поэтах»: «Кстати, и его обожаемый Рембо был гулякой, да еще таким, что нашим теперешним за ним, пожалуй, не угнаться! Прошло, однако, полвека, и люди того же самого склада, которые его когда-то презирали, теперь, надев очки, изучают каждую его запятую и переплетают его стихи в тысячефранковые сафьяны» [249].Во второй половине 1930-х годов разыгрывается заключительный акт трагедии «молодого эмигрантского поколения». С одной стороны, под «молодым поколением» подразумевается «парижская литература», или, что то же самое, литература «Чисел». Этот образ вполне устойчив — метафора «парижской униформы», предложенная Ходасевичем, быстро становится популярной, а Михаил Цетлин не только размышляет о «каноне», сформировавшемся под безусловным влиянием Адамовича, но и сам воспроизводит уже известные нам каноны говорения о «молодежи»: «Не потому ли в отрывочных жалобах, в „нытье“ парижан больше „онтологичности“, ощущения основных сущностей жизни, чем в талантливой и яркой книге Головиной»
[250]. С другой стороны, «молодежь» — инстанция, к которой следует обращаться с наставлениями. Формулировка «задач» превращается в своеобразное критическое клише — именно ему следует Федор Степун, выстраивая в модальности долженствования собственный образ «молодой эмигрантской литературы» [251]. Иными словами, складываются абсолютно стабильные образы «молодого поколения»: унифицированный, подчиненный канону, и идеальный, долженствующий быть, отражающий систему норм и представлений «старших», как правило, наиболее консервативных литераторов.