Священники, заменяя друг друга, читали всю ночь и им помогал наш батюшка, молодой, робкий, с высоким срывающимся голосом. Когда третий, в светской одежде, начал читать на греческом, я узнала некоторые из заученных молитв и стала шёпотом повторять. Старший из монахов, утвердительно кивнув, подозвал меня ближе. Я поддерживала всё, что помнила, глядя в нетронутое ещё тлением, лицо Дана. Я была в оцепенении и не чувствовала того, что происходит вокруг, не слышала разговоров, не различала лиц.
Меня отозвал к выходу Васо, и старший из монахов тоже был там, хотя у меня осталось впечатление, что я только что видела его со свечой возле изголовья гроба. В дверном проёме за его спиной тихо переговаривались возле входа городской военком со своим молодым заместителем, уполномоченные произвести последний залп над погибшим. И с ними, почему-то, стоял хмурый Ваня Петренко. Я мельком взглянула в их сторону, но подумать ничего не смогла и забыла об их существовании.
— Тина! Бабушка Дана не приедет. — продолжал мне объяснять Васо: Она не может приехать. Она не в себе… Ждать больше нечего. Нужно сегодня же хоронить.
— Сегодня хоронить? Но почему сегодня? Ведь есть ещё друзья, сослуживцы. Нельзя не дать им проститься…
— Тина! Все, кто мог приехать — приехали — погладил меня по руке Васо.
— Три человека. Как же так? Всего три человека! Мальчик не может уйти один… Без прощания с родными…
— Тина! Пойми! Самый родной ему человек после бабушки — это ты. А ты здесь. Нельзя так долго держать тело без погребения. На улице плюсовая температура.
Васо первый в глаза сказал мне про Дана 'тело', и это было невыносимо! Я смежила веки и заорала про себя. Он ещё что-то говорил, а я стояла и кричала в чёрную пустоту. Наверное, он всё-таки произнёс и то страшное слово, потому что у меня затряслись ноги, а зубы начинали уже выстукивать дробь. Док вломился в мой кошмар, и, не давая накрыться дурнотой, вытащил на улицу. Я стояла, прислонившись к облупленной стене и беззвучно твердила в уме: те-ло… те-ло… т-е-л-о…
Док потряс меня за плечо и заставил посмотреть на себя.
— Вслух, Тинатин! Скажи вслух. Ну, говори!
— Тело… Тело… Тело! Я сказала… Сказала, как ты хотел! Отстань, Док.
— Это всё? Ещё скажи — он снова встряхнул меня, приподняв на цыпочки: Что ты ещё не можешь сказать, Тина? Скажи!
Меня снова забило. Гортань стала горячей и жёсткой.
— Потечёт!
Не выношу слова 'потечёт'. Ненавижу, не хочу, терпеть не могу, боюсь его, этого ужасного слова с самого детства! Меня пугали побоями и чудовищами, войнами и голодовками, насилием и убийствами, привидениями и маньяками, но всё это пустяки по сравнению с невероятно подлым, безнадёжным словом 'потечёт'. Безличным глаголом совершенного вида, единственного числа, третьего лица будущего времени… Оно пришло ко мне палящим июльским днём, когда хоронили моих погибших родителей, и прилипло к сознанию дикой изнуряющей мукой!
Много лет это простое и нестерпимое, это чудовищное слово виделось мне на оседающем тёмном снегу и в вянущих цветах, в трупе дохлой кошки на обочине и в мухах, жужжащих на клейкой ленте, в серых утренних сумерках и в непроглядном ночном мраке. Я никогда не произношу его, такого обыкновенного, состоящего из трёх гласных и четырёх согласных букв, привычного для всех людей. Я говорю 'ручей бежит', 'вода льётся', а 'кровь капает'. Теперь сказала.
— Тело потечёт — сиплым шёпотом выдавливаю я из себя и мне нисколько не легче.
— Это только слова, Тинатин! Обычные слова. Их много и у каждого свои. Ты же знаешь. — Док на мгновение прижал меня к себе, затем отстранил и уставился в моё лицо.
Я знала. У Дока тоже были слова. Другие страшные слова, с которыми тяжело жить. Их просто не могло не быть. Но кроме слов у него был гибкий, уравновешенный ум реалиста, такой же, как у меня. Без гениальных затей, но со здравой логикой, способной справедливо считать общепринятые границы лишь условностью.
— Ты прав, Док, это только слова. Хорошо, что ты есть…Спасибо. Теперь пойдём. Я скажу, что пора…
Я всё смотрела на Дана и почти не запомнила дороги по кладбищу, окружающих меня людей и разговоров.
Священники снова читали, кропили могилу святой водой, делали что-то ещё… Раскисшая глинистая земля под их ногами скользила и Петренко, подозвав кладбищенского сторожа, что-то ему приказал. Тот принялся суетливо присыпать края ямы песком из ведра, но его мгновенно растоптала в кашицу толпа, белеющая незнакомыми, неузнаваемыми лицами.
Старушка рядом, та самая, с рынка, почтительно приговаривала: Вот как надо-то… Видно, полный обряд… А у нас и похоронить по-людски не могут…
Мужчина в светском снова читал и я уже в полный голос ему вторила. Мальчик был такой белый и такой красивый!
Бабуля подталкивала меня под локоть и жалостливо повторяла: Ты поплачь, милая, поплачь. Нельзя так-то! Легче ведь будет, поплачь, сердечная!
Я плачу раз в сто лет и не прилюдно. Слёзы не дают ничего, кроме слёз и тяжести в голове, про облегчение — это не для меня. Станет легче? Нет уж, кто на кого учился… ОН УМЕР! БОЖЕ ПРАВЕДНЫЙ! ОН УМЕР И ЭТО НАВСЕГДА!