Хамид и его семья идут по аллее, а палатки вдоль нее приоткрываются и из них выглядывают усталые и любопытные лица. Настойчивые взгляды задерживаются, рассматривая их черты, оценивая размеры тюка, который несет под мышкой Али. Хамид и Далила, раздраженные этой живой изгородью пронзительных глаз, показывают любопытным языки. Испуганный Кадер хнычет, цепляясь за юбки Йемы. Они скоро сами станут такими же: будут всматриваться во вновь прибывших в ожидании знакомых лиц в надежде увидеть в их багаже хоть что-нибудь съестное, ведь здесь его так не хватает.
Когда солдат показывает им палатку, в которой они могут «располагаться» (его голос ослаб и дрогнул, произнося это слово), Али говорит:
– Спасибо, месье.
• • •
В Ривезальте невозможно забыть войну, от которой они бежали. Все напоминает о ней. Ритуалы лагеря, его строгости, его ограда – все это от армии. Семьи, которые официально здесь «транзитом», лишены свободы передвижения. «Следует установить за перемещениями пристальное наблюдение, выходить из лагеря разрешить только по серьезным причинам», – подчеркнет в одном из указов Помпиду. То, что лепечет Али на своем приблизительном французском, не воспринимает «всерьез» ни один из военных, когда он к ним обращается. Пантомима, которой он пытается восполнить недостаток слов, роняет его в их глазах. И он остается за колючей проволокой Ривезальта, силясь приспособиться к навязанному ритму жизни и выглядеть для своей семьи сильным мужчиной, хотя больше ни за что не отвечает, даже за мелкие детали повседневной жизни.
Утром они должны присутствовать при поднятии флага под фальшивые звуки старенькой трубы и, вздрагивая от холода, смотреть, как со скрипом поднимается триколор на металлической мачте. На трапезы сзывает сирена из громкоговорителей, укрепленных на столбах. На эти звуки выходят из палаток и бараков из листового железа и картона, не защищающих ни от чего (особенно от ветра, этого назойливого ветра, который забирается в черепную коробку, этой трамонтаны [41]
– само слово чарует Хамида так же, как сила дуновения раздражает), толпы праздных людей с алюминиевыми мисками в руках. Регулярно распределяют одежду, тряпье вываливают прямо наземь, на брезент, и раздают на вес тысячам стучащих зубами, которых дожди и холод застигли врасплох.Дети, как прежде, собираются компаниями в аллеях и меряют рост – по линиям колючей проволоки, окружающей лагерь. Хамид чуть выше четвертого. Кадер едва дорос до третьего. Днем иногда слышен их смех, они с визгом носятся между бараками, как стайка птичек, но когда меркнет свет и гаснет небо, в Ривезальт приходят иные звуки.
Ночи в лагере – театр теней и криков. Как будто невидимые людоеды бродят по аллеям, заглядывают в палатки и сжимают шеи черными от крови и пороха ручищами, давят на грудь огромными ладонями – ломая грудную клетку – или целуют ртами, полными гнилых зубов, обдавая мертвым дыханием детские мордашки. Далеко в прошлом остались те времена, когда был только один людоед на всех, и звали его Сетиф. Теперь у каждого свой личный, карманный, так сказать, людоед, приплывший с ним на корабле, который выходит ночами. И взмывают крики от палатки к палатке, потом слышатся голоса мамаш, поющих колыбельные, упреки соседей, требующих тишины, шепоты, приглушенные толстым полотном.
Ночные людоеды родились из воспоминаний, но подпитываются страхами перед настоящим и перед будущим. Когда те, кого, за неимением лучшего, зовут харки, спросили, почему они заперты здесь, где же Франция, где вся остальная страна, – им объяснили, что это для их же блага, что ФНО все еще ищет их и надо их защитить. С тех пор каждую ночь они дрожат, боясь, что им бесшумно перережут горло, одному за другим, чтобы завершить работу. Утром они машинально трогают себя за шею.