Без малого на семь лет заперся он, с той еврейкой, не помышляя ни о себе самом, ни о своем королевстве, не заботясь ни о чем на свете.
Альфонсо открыл глаза, и сна как не бывало. Никогда и нигде не требовалось ему времени для перехода от сонных грез к действительности. Вот и сейчас он сразу же освоился с непривычным мавританским покоем, куда сквозь занавешенное узкое окошко лишь слабо пробивался утренний свет.
Голый, стройный, белотелый, рыжеволосый, лежал он в ленивой истоме на роскошной постели.
Спал он один. Ракель посреди ночи отослала его прочь; так же было и в предыдущие три раза. Она хотела просыпаться одна. С вечера и утром, прежде чем показаться ему, она долго занималась собой, купалась в розовой воде и тщательно одевалась.
Он встал, потянулся и, как был, голый, принялся шагать по небольшой, устланной коврами комнате. Он тихонько напевал про себя, но так как кругом стояла тишина и каждый звук был приглушен, он начал напевать громче, запел громче, громко, во весь голос запел воинственную песню, давая волю радости, теснившей грудь.
С тех пор как он находился в Галиане, он не видел ни одной христианской души, если не считать управителя Белардо; он не пускал к себе на глаза даже своего друга Гарсерана, а тот всякое утро являлся спросить, не пожелает ли и не прикажет ли государь чего-нибудь. Прежде каждый час был заполнен людьми и делами или хотя бы суетой и разговорами; а теперь впервые Альфонсо был не занят и один. Куда-то провалились Толедо, Бургос, священная война, вся Испания целиком, ничего не существовало, кроме него и Ракели. С изумлением отдавался он этому новому, никогда не испытанному чувству. Вот это настоящая жизнь; до сих пор он не жил, а прозябал в каком-то полусне.
Он перестал петь, расправил плечи, со вкусом зевнул, беспричинно засмеялся.
Потом он и Ракель снова были вместе. Позавтракали, он — куриным супом с мясным пирогом, она — яйцом, сластями и фруктами. Он выпил пряное вино пополам с водой, она — лимонный сок с сахаром. Он гордо и радостно озирал ее. Ракель была в широком одеянии из лёгкого шелка, на голову наброшено небольшое покрывало, как полагалось замужней женщине. Но сколько бы она ни куталась и ни закрывалась, все равно он знал её всю до кончиков ног.
Они оживленно болтали. Он требовал, чтобы она все рассказывала и растолковывала; ведь многое из того, что касалось ее, было ему чуждо, а он желал знать все и понимал ее, на каком бы языке она ни говорила — на арабском, латинском или кастильском. Да и самому ему без конца приходило в голову что-то новое, что, конечно, должно быть ей любопытно, и он спешил с ней этим поделиться. Всякое слово, сказанное одним из них, было очень важно, хотя бы оно и звучало бессмысленно и ребячливо, а, оставшись наедине, каждый из них вспоминал слова другого и обдумывал их, улыбаясь. Какая же это радость — по намеку понимать друг друга, несмотря на то, что они такие разные. Но ведь в самых своих заветных чувствах они единодушны, ибо оба ощущают одно и то же беспредельное счастье.
О, блаженство слияния друг с другом! Вот оно приближается, оно все ближе. Еще короткий миг — и оно настанет, и оба жаждут его и все же медлят, ибо желание не менее сладко, чем свершение.
При Галиане был большой парк. Внутри строгих белых стен ограды столько оставалось неоткрытых уголков, и со всем — с рощицей, с беседкой, с прудом и с самым домом были связаны удивительные события и воспоминания. Например, две полуразрушенные цистерны: эти остатки древней машины рабби Ханана для измерения времени так и оставили нетронутыми. Ракель рассказала Альфонсо о жизни и кончине рабби Ханана, соорудившего машину, Альфонсо выслушал, не очень заинтересовался и промолчал.