Консул вглядывался в окно, как лунатик. Он уже почти убедил себя, что никогда больше не увидит сына, и от шока чуть не лишился разума. Сильный озноб пробрал его, зубы застучали, глаза вылезли из орбит. Нет, нет… это не галлюцинация… это его любимое дитя идет навстречу машине, щурясь под неумолимым светом фар, у него на плече рюкзак, мокрый и растерзанный, как, наверное, и он сам, но целый… слава Богу… целый и невредимый.
Из груди консула вырвался крик, надтреснутый и бессвязный, жалкий, торжествующий, дикий нечеловеческий крик. Рывком распахнув дверь, он вывалился из машины.
— Николас, — всхлипывал он, спотыкаясь, идя вперед. — Сын мой… мой сын.
Глава 22
Семь месяцев спустя ясным холодным зимним вечером пароход из Стокгольма прошел фиорд Нор-Лангер и двумя короткими гудками радостно возвестил о прибытии в шведский порт Халвершольм. Маленькое крепкое судно было сразу пришвартовано, горстка тепло одетых пассажиров высажена на берег, и, несмотря на то, что новый консул нарочно не сообщил заранее о своем приезде, его встретил низенький шумный бородач в синем кителе, который представился начальником порта Андерсеном и с добродушной улыбкой объяснил, что о приезде мистера Брэнда с сыном ему сообщили из пароходной компании.
Город уже лежал под толстым покровом снега, небо искрилось мириадами звезд, колючих и ярких, как алмазная пыль, северный ветер, рыскавший вокруг таможни, пронизывал и бодрил. Жизнерадостный Андерсен с не лишенным природного любопытства радушием пригласил новичков к себе на ужин, но консул поспешил объяснить, что они поужинали на пароходе, и его сын, только что оправившийся от продолжительной болезни, слишком устал, поэтому они сейчас больше всего хотят добраться до своего нового места жительства.
Консульство, к которому Андерсен охотно их проводил, было совсем близко — каких-нибудь несколько сот метров от конца причала. Дом на серой каменной террасе выходил узким фасадом прямо на занесенную снегом широкую дорожку ипподрома. Это было скромное жилище, казавшееся смешным из-за островерхой крыши и заостренных слуховых окон, но прочное и компактное, с жилыми помещениями вверху и офисами под ними на первом этаже, в которые вел обнесенный оградой боковой вход.
В доме не нашлось никого, кроме старика-сторожа, попыхивавшего пеньковой трубкой у большой изразцовой печи в подвале, и Андерсен настоятельно предложил помощь своей жены в устройстве их ночлега. Возможно, им понадобится свежее молоко, или топливо, или дополнительные одеяла — у миссис Андерсен есть два запасных пуховых одеяла, она была бы счастлива их принести. Но консул решительно отказался. Беглый из-за утомленности осмотр не слишком просторной квартиры позволил ему оценить ее чистоту и удобство. Спальни были убраны, белье и полотенца свежие. Он заверил начальника порта, что они с сыном старые вояки, поблагодарил за предложение подать им утром горячий завтрак — настоящий шведский завтрак! — проводил до двери и наконец-то от него избавился.
Поднимаясь по чисто вымытой сосновой лестнице, консул вдруг ощутил, как сильно он устал, какой тяжестью легли на его плечи эти последние месяцы. Он почувствовал себя постаревшим, сильно постаревшим; он ссутулился сильнее прежнего; в волосах, нуждающихся на затылке в стрижке, засверкала седина, а черты лица, более не подпираемые тяжелым мясистым подбородком, заострились. Сегодняшнее напряжение изгнало высокомерие из его глаз, измученное заботами лицо выражало смиренность. Впрочем, он чувствовал облегчение, находясь здесь, в этом затерянном порту, вверенном в его единоличное управление — без сомнения, Бэйли, которого он когда-то опорочил, оказал ему услугу, предложив перевести его, а на его место поставить Элвина Деккера. В Сан-Хорхе были сильно настроены против него. Да и Николас, физически выздоровевший, разумеется, не смог бы сбросить печаль и апатию в среде, постоянно напоминающей о прошлом. Может быть, здесь, среди этих сверкающих северных снегов, так сильно отличающихся от выжженных иберийских пустошей, жизнь будет лучше для них обоих… по крайней мере, для Николаса… Для себя ему ничего не надо.
Да, мрачно подумал он — как никогда чувствуя себя гомеровским героем, битым и ломаным, но мужественно противостоящим ударам судьбы — отныне его амбиции должны быть принесены в жертву во благо сына. И он действительно находил утешение, предвкушая уготованные ему тяготы. Разрушенное здание его гордости все же не было уничтожено окончательно, и из благородных руин пророс изысканный цветок мученичества. Отныне он будет довольствоваться «легкой пробежкой»… навстречу «вечеру жизни» — эти выражения уже сейчас занимали прочное место в его речи, этакий пароль из грядущих дней. Даже мысль об утраченной рукописи о Мальбранше больше не возбуждала. С вызывающим жалость величием он уже видел себя новым Карлейлем[12]
: труд его жизни уничтожен порочным слугой, но — в отличие от того, другого историка — обстоятельства его жизни, личная драма, поразившая его в самое сердце, не позволяли ему этот труд восстановить.