— Ян Пальма, гражданин Латвии, рожден 21 мая 1910 года в поместье Клава Пальма, чрезвычайного и полномочного посла Латвии… Если можно, дайте мне таблетку пирамидона, у меня раскалывается голова.
— Сейчас я попрошу, — сказал Хаген. — И воды, видимо?
— Лучше глоток тинто, самого сухого.
— По-моему, в университете у вас красное вино было непопулярно? — спросил Штирлиц, пока Хаген, подойдя к двери, отдавал распоряжение. — Более популярной была красная идеология?
— В университете у нас было популярно виски, — ответил Пальма, поморщившись, и снова осторожно потрогал лоб, рассеченный в аварии. — Это активнее, чем вино и даже чем идеология…
— Погодите, погодите, — сказал Хаген, садясь верхом на свой стул, — мы рано перешли на университет. А ваша жизнь у отца в Индии? Ваша дружба с йогами?
— Он тогда был ребенком, — сказал Штирлиц, — а нас интересует начало его зрелости. А зрелость вам дал университет, нет?
— А меня больше интересует, как он угонял наш «мессершмитт» и убил Уго Лерста! — сказал Хаген.
— Погодите, дружище, — Штирлиц нахмурился. — Начнем по порядку — с университета.
— Все равно. Зрелость, Уго Лерст, университет, ваш «мессершмитт»… Только разговаривать я сейчас не смогу, — тихо сказал Пальма.
— Вы хотите заявить протест по поводу похищения? — спросил Хаген.
— Я понимаю, что это бесполезно, — ответил Пальма, — просто голова раскалывается. Дайте мне полежать, что ли, пока не пройдет дурнота…
— Бросьте вы разыгрывать комедию!
— Погодите, Хаген, — сказал Штирлиц. — Он же пепельный совсем…
«Небо тогда тоже было пепельным, — подумал Ян, лежа на узенькой софе в комнате без мебели. Окно было зарешечено изнутри и забрано плотными деревянными ставнями снаружи. — Пепельное небо у нас бывает ранней весной или в самом конце зимы… Когда же это было точно? Семнадцатого? Или девятнадцатого? Раньше дата считалась со дня, а теперь время так быстролетно, что от даты нам остается лишь год… Изредка месяц. Но это был март. Или февраль?..»
Рига, 1934
Небо и вправду было пепельным. Оно было одного цвета с песчаными дюнами, с морем, и поэтому трудно было догадаться, рассвет сейчас или сумерки. И небольшая вилла тоже казалась пепельной, словно бы рисованной размытой акварелью в манере северонемецких мастеров конца восемнадцатого века, и эта иллюзия ушедшего века была бы абсолютной, если бы в доме не гремел джаз, время от времени разрезавшийся высоким, серебряным звуком горна. Двое выпускников университета — Гэс Петерис и Курт Ванг, сидевшие на застекленной веранде, разглядывали танцующих, отхлебывая пиво из грубых глиняных кружек.
— Как лихо оттанцовывает Пальма! — сказал Ванг. — Скотина…
— Зачем так грубо? — улыбнулся Петерис.
— А я люблю его.
— В самом деле?
— В самом деле… А ты?
— Завидую. Я завидую ему. Но очень добро, без зла. Порой с недоумением.
— Почему?
— Так… Не интересуется женщинами, а они летят к нему, как мотыльки на огонь; не умеет фехтовать, а выигрывает бои; посещает ваш дискуссионный кружок, а кутит на те деньги, которые ему присылает чрезвычайный и полномочный папа.
— Это хорошо или плохо?
— Занятно. Вообще-то он может позволять себе оппозиционность. Папа переводит ему столько денег, что не страшно побаловаться оппозицией.
— Будь себе на здоровье и ты оппозиционером…
— Я не могу. Мне никто не переводит денег. Я должен быть с клубом, а не против него…
— Сильные мира сего не всегда состоят в одном клубе, — сказал Ванг.
— Клуб против клуба — это не страшно; страшно, когда в клубе сильных появляется отступник.
— Ты убежден, что клуб не прощает отступничества?
— Конечно. Во всяком случае, я так думаю.
— Но ты еще не член нашего клуба, — заметил Ванг. — Я желаю тебе вступить в наш проклятый, скучный и дряхлый клуб как можно скорее. Ты его видишь снаружи, и он кажется тебе прекрасным, а мы рождены в нем и знаем, что он такое изнутри.
— Ну и что же он такое изнутри? Объясни мне, плебею, ты — сын министра.
— Я не силен в словесной агитации. У тебя крепкие челюсти, ты войдешь в клуб: нашим старикам нужны свежие кадры.
К Петерису подошла девушка, опустилась перед ним на колени и сказала:
— Повелитель, я больше не могу без вас.
— Ну уж и не можешь, — вздохнул Петерис, поднимаясь. — Пошли попляшем, только напомни, как тебя зовут…
Он поднялся, и девушка поднялась, и они ушли к танцующим, а к Вангу, появившись из-за шторы, приблизился горбун, прижимавший к груди маленький серебряный горн.
— Знаете, — сказал он, — я могу продержать гамму туда и обратно семьдесят три секунды.
— Это прекрасно. Молодчина.
— Сыграть?
— Сыграйте, отчего ж не сыграть.
— Сейчас. Я должен постоять минуту с закрытыми глазами и сосредоточиться. Сейчас.
И горбун, по-прежнему не открывая глаз, заиграл — серебряно и нежно — тонкую и чистую гамму, и звук, таинственно извлекаемый им из маленького горна, перекрыл рев джаза и пьяные голоса танцующих в холле.