И еще один дон, последний. Кальдерон де ла Барка, кабальеро и моралист, как Кеведо, но на иной лад. Несмотря на талант и деньги он не в силах избавиться от вульгарности, порой невыносимой, и прячет ее в изящную клетку поддельного золота, накрытую… атласным небом. Философия у него жестяная, а у лирики вставные зубы и накладные волосы. Кажется, что пишет он всегда в гофрированном воротнике пером попугая, но порой вместо пера хватается за свою щегольскую шпагу, для попугая излишнюю. Его свита — Паравиччино и герцог Вильямедина. Кальдерон — самый объемистый багаж нашего литературного барокко, но не такой весомый, как Кеведо. Он, к счастью, начинен воздухом и, свалившись на голову, не причинит вреда. А Кеведо способен разнести мозги своими железными и порой, как в «Жизни Марка Брута», свинцовыми словами.
Кеведо, Кальдерон и Грасиан — самые опасные камни преткновения на пути таланта, высоколобые грамотеи, способные подавить его и положить под сукно, изъеденное молью.
Вплоть до XVIII века народной испанской поэзией, то есть насущным самовыражением нашего народа было Романсеро. Это значит, что оно утоляло народную потребность выразить себя.
Народ повторял романсы из рода в род, соучаствуя в них, и этого хватало. Когда повторы стихли, в Испании, как полевые цветы на пустоши, воцарилась копла, более личная и непосредственно народная. Несомненно, что простой народ все больше тянулся к Романсеро еще и потому, что романс уже обретал статус поэзии аристократической, подобно тому, как выцветшие камни древних зданий облагораживает время, еще одна река, сортирующая строительный материал. Хороший пример для демократов и псевдодемократов. Если бы подлинная демократия обрела аристократический облик, так называемые демократы наверняка бы возмутились.
Приведу несколько образцов современной коплы:
Федерико Гарсиа Лорка свои лучшие строки брал из народных песен. Последнюю из приведенных выше я слышал в моей деревне еще ребенком.
Европейская война, раздиравшая Испанию с 1936-го по 1939 год, вернула романсу жизнь и могла бы возродить Романсеро, но поэты мало верили в то, что говорили. Эти барчуки, игравшие в солдат, разгуливали по Мадриду с бутафорскими пистолетиками, в пролетарских комбинезонах, хорошо отглаженных. Единственным из молодых поэтов, кто действительно сражался и писал стихи в окопах и тюрьмах, был Мигель Эрнандес. Но схоластическая бурда святош Ориуэлы с юности отравила его дидактикой на всю короткую жизнь.
Мы приближаемся к постоялому двору, к тюрьмам и перепутьям Мигеля Сервантеса.
Сервантес спит… В его сны врывается голос погонщика или пение деревенской поденщицы:
Мигель де Сервантес Сааведра, солдат, однорукий ветеран, алжирский пленник, сборщик податей, томится в севильской тюрьме. Недалеко от «толкучки», где стоит его тюрьма (которую он поминал в «Назидательных новеллах»), на другой улице, куда благородней видом, на улице Фонтанов, напротив университета — дом дона Хуана де Аргихо, дворянина на итальянский манер, расточителя художественных сокровищ, добытых на средства супруги, а в его доме — литературный салон и случайный гость Лопе де Вега. Сплетничают о литературе, честят Сервантеса и Лопе говорит, что «Дон Кихот» гроша не стоит, что он пошл и скучен. И что он, Лопе, научит Сервантеса, как надо писать подобного рода безделицы…
Сервантес спит, одетый в лохмотья, мучимый голодом или холодом, а скорей всего — тем и другим. Наверно, болят все кости, и уж конечно болит душа. И ему снится, что он начинает новое Романсеро, подобное Всеобщему, в духе «Селестины» и «Песни о Сиде», то есть в реалистической манере — «божественной, если бы не была такой человеческой», как выразился он об одной знаменитой трагикомедии. Сервантес во сне кивает головой, и восьмисложный белый стих, которым начинается «Дон Кихот», течет дальше и дальше. Уже написано: