Тут мама произнесла с оттенком досады - до сих пор слышу ее интонацию:
- Да... результаты блестящие, просто блестящие!
И, поняв, что я, оправившись от удивления, сейчас поблагодарю их, поспешила испортить мне весь эффект:
- Ты могла бы сказать нам спасибо!
Правда, мама уже тогда мне завидовала. Она, конечно, радовалась, что сумела создать дочери богатство, но радость объяснялась любовью к деньгам и простой порядочностью, меж тем как в душе ее злой демон грустил и досадовал по тому же самому поводу.
Однако случай с Ксавье был совсем иной и много проще моего. Лично он ничем не владел. Из таких негативных сведений в нашем доме тайн не делали. Но крестной матерью обойденного судьбой мальчика была тетя Эмма, и я ее отлично знала: то, чего она не сделает из любви и великодушия, она сделает из мелкого тщеславия и самолюбия. Разве не несла она единолично все расходы в течение долгих лет пребывания Ксавье в горах, сначала в лучшем санатории, а потом в комфортабельном шале. Разве она скупилась на средства, выделяемые для родственных благодеяний? Нет, и в самом деле не скупилась. Это тоже вполне по-буссарделевски. И, конечно, она продолжит дело милосердия, она обеспечит Ксавье: она хочет, чтобы щедрость тети Эммы славили потомки.
Но почему же тогда устроили настоящий заговор, ведь ясно, что дело идет о деньгах, коль скоро взрослые понизили голос и удалили молодежь? Особенно же я тревожилась, видя в числе заговорщиков Симона и маму. При их участии разговоры не останутся платонической болтовней. Я наблюдала за ним и краешком глаза. Симон то и дело вмешивался в общую беседу. Чему пытался он препятствовать? Или какой предлагал ход?
Я так ничего и не узнаю. Но вопрос этот будет мучить меня весь вечер. Когда, сославшись на усталость после долгого пути, я выйду из гостиной вслед за тетей Луизой, которая всегда покидает семейные сборища первой, когда я поднимусь к себе, разденусь, лягу в постель, потушу свет, мысль эта все еще будет назойливо стучать у меня в висках.
И вдруг я очутилась вместе со всем семейством на буссарделевском балконе. Но не в первом ряду, от перил меня отделяла могучая мамина спина, могучие ее бедра. Все главные действующие лица перевесились через балюстраду. Удивительно, как это она еще выдерживает такую тяжесть! Как это они все не рухнут вниз, держась друг за друга, как girls из мюзик-холла. Ничего подобного не произошло, они благополучно стояли на балконе, бок о бок, с видом людей, которым до всего есть дело. Напрасно я искала между их спинами просвет. Как, скажите на милость, могла я видеть то, что происходит там, внизу? Я знала, что там, по глубокой расселине улицы, проходит кортеж, до смешного уменьшенный расстоянием, - это какая-то знаменитость возвращалась из путешествия. Между buildings* {здания - англ.} порхали конфетти, которые разбрасывали по пути следования кортежа. Крохотные кусочки бумаги, проносясь над моей головой, залетали в дом. Я хотела было подняться в свою комнату, чтобы поймать несколько конфетти, но тут я заметила, что это вовсе не конфетти, а голубиный помет. Придравшись к этому обстоятельству, я выскочила на лестницу. Я спустилась, не касаясь ступеней, просто опиралась рукой на перила и перепрыгивала с площадки на площадку. Я так всегда делала. Внизу прогрохотал трамвай. Я прыгнула и очутилась в трамвае. Я была босиком, но никто этого не заметил, я держалась в воздухе, примерно на расстоянии нескольких дюймов от пола. Когда трамвай вошел в туннель Тайн Пике, я увидела вдали светящуюся полукруглую арку. По мере тоги как она росла, я поднималась все выше над решётчатым настилом. Поэтому других пассажиров трясло, а меня нет. Когда трамвай вышел из туннеля на самой вершине Сан-Франциско, моя голова уже касалась потолка. Мне нравилось смотреть отсюда на город. Я видела все разом: и мой Президио, и мои пляжи на океанском побережье, и мое бунгало в горах.
Труба его дымит прямо у края дороги, там, где сходятся две белые, словно мраморные, стенки, наваленные снегоочистителем. Голова моя все сильнее и сильнее стукается о потолок трамвая, как теннисный мяч, который резким ударом послали в угол. Вот-вот я пробью крышу. Скорее, скорее прижаться к этой груди, к выемке этого плеча. Кожа на плече чересчур горячая и жжет мне щеку... Бум, бум, бум, стукаюсь я головой...
Я с трудом проснулась. Кровь пульсировала в висках; меня лихорадило; щека, прижатая к голой руке, горела огнем. Слава богу, хоть половина ночи прошла. Я так боялась бессонницы. Я зажгла свет. Без четверти двенадцать. Проспала я всего полчаса...