Перед отъездом из Парижа я набросал посвящение к своему «Рассуждению о неравенстве». Я окончил его в Шамбери и указал именно этот город, рассудив, что лучше, во избежание всяких придирок, не указывать ни Франции, ни Женевы. Прибыв в Шамбери, я отдался республиканскому энтузиазму, который привел меня туда. Оказанный мне прием еще усилил этот энтузиазм. Меня чествовали, ласкали во всех слоях общества; я целиком отдался патриотическому рвению; устыдясь того, что я лишился прав гражданства{306}
из-за принадлежности к другому культу, отличному от культа моих отцов, я решил открыто вернуться к последнему. Я думал, что, поскольку Евангелие одинаково для всех христиан, а сущность догмы различается лишь попытками объяснить то, чего нельзя понять, в каждой стране только верховной власти принадлежит право определять и культ, и эту непостижимую догму; а стало быть, обязанность гражданина – принять догму и следовать культу, предписанному законом. Частое общение с энциклопедистами не только не поколебало моей веры, но еще более укрепило ее благодаря свойственному мне отвращению к спорам и к группам. Изучение человека и вселенной показало мне во всем конечные причины и разум, ими управляющий. Чтение Библии, и особенно Евангелия, которым я прилежно занимался последние годы, внушило презрение к низким и глупым толкованиям учения Иисуса Христа со стороны людей, менее всего достойных понимать его. Словом, философия, привязав меня к сущности религии, отвратила меня от груды мелких, убогих формул, которыми люди опутали ее. Полагая, что для человека разумного нет двух способов быть христианином, я считал также, что все относящееся к форме и дисциплине в каждой стране зависит от законов. Из этого принципа, столь разумного, столь общественного, столь мирного и навлекшего на меня столь жестокие преследования, я сделал вывод, что, желая быть гражданином своей страны, я должен вернуться к культу, установленному в ней, и стать протестантом. Я решился на это и даже подчинился наставлениям пастора моего прихода, находившегося за городом. Единственно, чего я желал, – это не быть обязанным являться в консисторию{307}. Ради меня согласились отступить от совершенно точного предписания церкви и назначили комиссию из пяти или шести человек, чтобы выслушать мое исповедание веры частным образом. К несчастью, пастор Пердрио, человек любезный и мягкий, с которым я сошелся, вздумал сказать мне, что моего выступления в этой маленькой комиссии ждут с радостью. Это ожидание так сильно испугало меня, что, заучивая днем и ночью в течение трех недель приготовленную мною краткую речь, я, когда надо было произнести ее, так смутился, что не мог сказать ни слова и сыграл в этой беседе роль самого глупого школьника. Члены комиссии говорили за меня, а я глупо отвечал: «да» и «нет»; потом я был допущен к причастию и восстановлен в правах гражданина{308}. Я был включен в список внутренней охраны, которую несут только граждане и горожане{309}, и присутствовал на заседании чрезвычайного генерального совета{310} для принятия присяги синдика{311} Мюссара. Я был так тронут добротой, оказанной мне в этом случае советом и консисторией, а также любезным и учтивым обхождением со стороны всех должностных лиц, пасторов и граждан, что, склоняясь на неотступные уговоры добряка Делюка{312}, а еще более повинуясь своей собственной склонности, решил поехать в Париж, привести в порядок дела, взять все самое необходимое, устроить г-жу Левассер и ее мужа или обеспечить их пропитание и затем вернуться с Терезой в Женеву, чтобы прожить там остаток своих дней.Приняв это решение, я оставил на время серьезные дела, чтобы до своего отъезда развлечься с друзьями. Из всех этих развлечений мне понравилась больше всего прогулка на лодке по озеру вместе с Делюком-отцом, его невесткой, двумя его сыновьями и моей Терезой. Мы потратили неделю на эту поездку при великолепной погоде. Я сохранил живое воспоминание о видах на противоположном конце озера, поразивших меня, и описал их через несколько лет в «Новой Элоизе»{313}
.