Как будет видно дальше, это огорчение, навлеченное на меня моей слабостью, было не единственным: у меня были и другие, не менее чувствительные, в которых я совсем не был виновен, и единственной причиной их было желание вырвать меня из моего уединения[44]
, не давая мне там покоя. Такого рода попытки исходили от Дидро и гольбаховцев. Со времени моего поселения в Эрмитаже Дидро не переставал изводить меня то сам, то через Делейра; скоро я увидел по насмешкам Делейра над моими прогулками в рощах, с каким удовольствием они перерядили отшельника во влюбленного пастушка. Но в моих схватках с Дидро речь шла не об этом: они имели более важные причины. После опубликования «Побочного сына» он прислал мне экземпляр этой книги, и я прочел ее с тем интересом и вниманием, с каким относишься к произведениям друга. Читая нечто вроде поэтики в форме диалога, приложенной к пьесе, я был удивлен и даже немного опечален, увидев среди многих неучтивых, но сдержанных выпадов против отшельников следующее суровое и резкое суждение, произнесенное без всяких оговорок: «Только злой любит уединение». Это суждение неясно и, мне кажется, может быть понято в двух смыслах: один из них – очень верный, другой – очень ложный; ведь невозможно, чтобы человек, любящий одиночество и желающий быть одиноким, мог и желал бы кому-нибудь вредить, – а следовательно, его нельзя считать злым. Суждение это само по себе требовало пояснения, тем более со стороны автора, у которого, в то время как он его опубликовал, был друг, удалившийся в уединение. Мне казалось непристойным и неучтивым, что, публикуя это суждение, он забыл этого одинокого друга, а если вспомнил о нем, то не сделал, хотя бы в общей форме, достойного и справедливого исключения – не только ради этого самого друга, но и ради других почтенных мудрецов, во все времена искавших тишины и покоя в уединении, и которых в первый раз, с тех пор как существует мир, писатель осмеливался одним росчерком пера всех без различия превратить в злодеев.Я нежно любил Дидро, искренне уважал его и с полным доверием рассчитывал на те же чувства с его стороны. Но выведенный из терпения неутомимым упорством, с каким он вечно нападал на мои вкусы, склонности, образ жизни, на все, что касалось только одного меня; возмущенный тем, что человек моложе меня хочет во что бы то ни стало руководить мной, как ребенком; задетый легкостью, с какой он давал обещания, и небрежностью, с какой он их исполнял; наскучив столькими назначенными им, но не состоявшимися по его вине свиданиями и дерзостью, с какою он вновь и вновь назначал их, чтобы опять не прийти; раздраженный тщетными ожиданиями его по три-четыре раза в месяц, в дни, установленные им самим, и обедами в одиночестве по вечерам, после того как я ходил к нему навстречу в Сен-Дени и ждал его весь день, – я чувствовал, что сердце мое переполнено этими многократными обидами. Но последняя показалась мне более важной и больше уязвила меня, чем все остальные. Я написал ему, сетуя на него, но с такой мягкостью и нежностью, что вся бумага моя была залита слезами; и письмо мое было так трогательно, что должно было вызвать слезы и у него. И что же он ответил мне! Вот его письмо от слова до слова (связка А, № 33):
«Я очень рад, что мое произведение вам понравилось и растрогало вас. Вы не разделяете моего мнения об отшельниках. Говорите о них сколько хотите хорошего, но вы будете единственным из них, о ком я буду думать хорошо; да и то еще много нужно было бы тут сказать, если б с вами можно было говорить, не раздражая вас. Женщина восьмидесяти лет! и прочее. Мне передали одну фразу из письма сына г-жи д’Эпине, – эта фраза должна была очень вас огорчить, или же я плохо знаю глубину вашей души».
Надо объяснить последние строки этого письма.
В начале моего пребывания в Эрмитаже казалось, что г-же Левассер там не нравится и она находит дом слишком уединенным. Когда мне были переданы ее разговоры по этому поводу, я предложил отправить ее обратно в Париж, если ей там больше нравится, обещав, что я буду платить за ее помещение и заботиться о ней так же, как если б она жила с нами. Она отвергла мое предложение, уверяя, что в Эрмитаже ей очень хорошо, что деревенский воздух ей полезен; и было видно, что это правда, потому что она там, можно сказать, помолодела и чувствовала себя гораздо лучше, чем в Париже. Тереза уверяла меня даже, что в глубине души ее мать была бы очень недовольна, если бы мы покинули Эрмитаж, который действительно был восхитительным уголком; к тому же она очень любит возиться в саду и в огороде, отданных в ее ведение, а говорит она то, что ей велено говорить, чтобы побудить меня вернуться в Париж.