«Еще два слова о Черубине, последних. Часто слышала, когда называла ее имя: „Да ведь, собственно, это не она писала, а Волошин, то есть он все выправлял“. Другие же: „Неужели вы верите в эту мистификацию? Это просто Волошин писал — под женским и, нужно сказать, очень неудачным псевдонимом“. И сколько я ни оспаривала, ни вскипала, ни скрежетала — „Нет, нет, никакой такой поэтессы Черубины не было. Был Максимилиан Волошин — под псевдонимом“. Нет обратнее стихов, чем Волошина и Черубины. Ибо он, такой женственный в жизни, в поэзии своей — целиком мужественен, то есть голова и пять чувств, из которых больше всего — зрение. Поэт — живописец и ваятель, поэт — миросозерцатель, никогда не лирик как строй души. И он также не мог писать стихов Черубины, как Черубина — его. Но факт, что люди были знакомы, что один из них писал и печатался давно, второй никогда, что один — мужчина, другой — женщина, даже факт одной и той же полыни в стихах — неизбежно заставляли людей утверждать невозможность куда большую, чем сосуществование поэта и поэта, равенство известного с безвестным, несущественность в деле поэтической силы — мужского и женского, естественность одной и той же полыни в стихах при одном и том же полынном местопребывании — Коктебеле, право всякого на одну полынь, лишь бы полынь выходила разная, и, наконец, самостоятельный божий дар, ни в каких поправках, кроме собственного опыта, не нуждающийся. „Я бы очень хотел так писать, как Черубина, но я так не умею“, — вот точные слова М. В. о своем предполагаемом авторстве».
Ценность свидетельства Цветаевой в том, что утверждая авторство Дмитриевой, она следует не только рассказу Волошина, но и собственной поэтической интуиции.
Тем не менее, размышляя о статье Цветаевой, Маковский в своих воспоминаниях в 1955 году заключил, что Волошин, очевидно, утаил от Цветаевой многие факты, связанные с мистификацией: «Он скрыл что стихи Черубины отчасти — его, Волошина, стихи, что иные строки сочинены им от слова до слова. <…> Теперь, вспоминая стихи Черубины, удивляешься, как эта мистификация всем не бросилась в глаза с самого начала? До чего по-волошински звучит хотя бы вот этот, упоминавшийся мною, „Герб“ (из ноябрьской книжки „Аполлона“, за 1909 год). Стихотворение кончается строфой:
Даже независимо от стиля, только „вольный каменщик“ мог это написать, никакой девушке католичке не пришла бы в голову „акация Хирама“. Волошин сам говорил мне, что он масон парижского „Великого Востока“»[42].
Естественно, что поэты, работая над стихами Черубины, делились поэтическими образами и темами. Мнение Цветаевой о том, что стиль стихов Черубины доказывает авторство Дмитриевой, также звучит убедительно. Творческий союз по своей природе предполагает соавторство, и, скорее всего, наибольшую ясность в этот вопрос могут внести воспоминания одного из главных участников, Волошина: «В тот же вечер мы с Лилей принялись за работу, и на другой день Маковский получил целую тетрадь стихов. В стихах Черубины я играл роль режиссера и цензора, подсказывал темы, выражения, давал задания, но писала только Лиля. <…> В стихах я давал только идеи и принимал как можно меньше участия в выполнении»[43].
После дуэли и раскрытия мистификации Дмитриева оказывается в творческом и личном кризисе. Опыт с мистификацией оказался для нее трагическим. Она отказалась от поэтического творчества. Перестала она бывать в «Аполлоне» и на «Башне» В. Иванова. Отношения с Волошиным осложнились. Волошин просил ее руки, и она должна была сделать выбор между ним и своим женихом Всеволодом Николаевичем Васильевым. В письме А. М. Петровой за 29 ноября Волошин сообщает, что самый насущный для него вопрос сейчас — устройство развода с М. Сабашниковой. Он ожидает решения Лили.
В те дни Волошин еще не понимал, каким ужасным для Дмитриевой оказалось падение Черубины, и думал, что она вернется к поэзии: «Теперь Лиля уже сама сможет создать свою поэтическую индивидуальность, которая гораздо крупнее и глубже. Но Черубина — тот ключ, которым я попытался открыть глубоко замкнутые родники ее творчества». Если Волошин видел в своей мистификации упражнение в формировании поэтической индивидуальности, то для Дмитриевой Черубина стала частью ее собственной жизни. Он недооценил психологических последствий своей выдумки, той творческой и личной катастрофы, которой она, в конечном счете, обернулась для поэтессы. Переживания Дмитриевой видны в ее письмах к Волошину. 15 марта 1910 года в последнем письме к Волошину перед разлукой она пишет: «Я стою на большом распутьи. Я ушла от тебя. Я не буду больше писать стихи. Я не знаю, что я буду делать. Макс, ты выявил во мне на миг силу творчества, но отнял ее от меня навсегда потом. Пусть мои стихи будут символом моей любви к тебе».
Его прощальным ответом было стихотворение: