Настоятельница некоего монастыря, сама заподозренная в симпатиях к протестантству и потому лишенная какой-либо возможности употребить власть, узнает, что одну из подопечных ей монахинь (как ей известно, совершенно безосновательно) обвиняют в преступлении, влекущем за собой чудовищную кару. По окончании суда монахиня будет заживо замурована в стене; приговор обжалованию не подлежит: улики против осужденной ничем не оспорить, разве что показаниями, какие нельзя привлечь; судьи настроены по отношению к преступнице крайне враждебно. Дальнейшие события только подтверждают худшие опасения читателей. Свидетели дают показания; убедительного опровержения не находится; подсудимая признана виновной, приговор вынесен - остается лишь привести его в исполнение. В этот критический момент аббатиса, оповещенная слишком поздно, когда всякое вмешательство уже бесполезно, напоминает сама себе, что в соответствии с неукоснительно соблюдаемыми правилами в ее распоряжении есть еще одна-единственная ночь: вплоть до рассвета осужденная не может быть изъята из-под ее опеки. Эту ночь, следовательно, она использует, невзирая на любой риск, для спасения подруги. В полночь в монастыре воцаряется полная тишина - и аббатиса прокрадывается по безмолвным переходам, ведущим к камерам, где томятся узники. Под монашеским одеянием она прячет отмычку. Уверенная, что перед ней откроется любая дверь, аббатиса уже предвкушает упоение той минуты, когда заключит освобожденную подругу в свои объятья. Внезапно она оказывается у нужной двери, впереди смутно различается нечто темное; аббатиса приподнимает лампу - и в нише над входом видит траурный стяг инквизиции, видит облаченные в черное фигуры неумолимых посланцев Святой Палаты {7}.
Мне представляется, что если бы все это произошло в действительности аббатиса не отпрянула бы испуганно в сторону и не обнаружила бы признаков ужаса и потрясения. С описанной историей это попросту несовместимо. Чувство безнадежности, когда вдруг становится ясно, что все потеряно, мгновенно проникает в самое сердце; это чувство нельзя выразить словами или жестами, внешне оно никак не выявляется. Когда крушение надежд неполно или хоть сколько-нибудь сомнительно, естественно разразиться в поисках сочувствия горестными возгласами. Если же катастрофа осознается как окончательная и бесповоротная, если ничье участие не принесет утешения и неоткуда ждать ободряющего совета, дело обстоит совсем иначе. Голос пропадает, тело не повинуется, дух укрывается вовнутрь - в собственном потайном средоточии. Как бы то ни было, я, при виде наглухо запертых грозных врат в похоронном убранстве, словно смерть уже переступила через порог, застыл недвижно, без слова или стона. Один только тяжкий вздох вырвался из моей груди - и потом долго-долго я пребывал в безмолвии...
В "Исповеди..." я упомянул вскользь о необычайной способности опиума (если употреблять его долго) безмерно растягивать границы времени. Пространство также исподволь разрасталось неохватно, что внушало подчас подлинный ужас. Однако именно власть над временем - наиболее действенное из свойств опиума. Время становится бесконечно податливым, растягиваясь до неизмеримо громадных величин, исчезающих в беспредельности; и по пробуждении кажется нелепым соотносить пережитое с понятиями, соразмерными с жизнью человека. Как обитателям созвездий мерами длины служат диаметры орбит Земли или Юпитера, так и при указании действительного времени, прожитого за иные сны, определять его продолжительность жизнями поколений - смехотворно, исчислять его тысячелетиями - тоже, мерить его зонами, если бы под зонами разумелось нечто более или менее определенное, в равной степени бессмысленно.