В лагере для него оказалась внове лишь необходимость зимой спать в шапке, а летом справлять нужду в толще мошки с неуловимостью иллюзиониста. Голод же и ломовой труд были делом привычным. В лагере же окончательно выяснилось, что в коммунистическом движении ему было дорого единение с людьми, а не с государством – в любой бригаде он становился преданнейшим другом всем монархистам, эсерам, коллегам-троцкистам, а также буржуазным националистам всех мастей – в друзьях ходили и гордый внук славян, и финн, и раскулаченный друг степей калмык и даже китаец (китайцы, в отличие от рукастых русских мужичков, нуждались в его покровительстве и, следовательно, получали его). Ладил он и с блатными, действительно оказавшимися социально близкими вождям. Стандартной угрозой у них было: «Жалко, не попался ты мне в семнадцатом году!»
Стремясь, как обычно, прежде всего занять достойное место в мнениях окружающих, отец, похоже, не заметил краха блестяще разворачивавшейся карьеры и тут же взялся за новую, таская на горбу сразу по два шестипудовых мешка. Бригадир лагерных грузчиков рыжий и ражий Панченко, бывший взводный у Булак-Балаховича, изливал ему обиду: он, Панченко, никогда не позволял хлопцам забижать евреев, а в благодарность его на следствии били два еврея сразу – один особенно любил еще и верхом садиться. На воле, мечтал Панченко, сразу устраиваем банду – меня батькой, Яшку комиссаром – и пойдем резать жидов. Так значит и меня надо резать, втолковывал ему отец. «Тебя? Башку сшибу, кто тронет!» Но вот есть еще другие жиды – настоящие, вот тех – беспременно.
Самое главное живет в народном мнении, а не во плоти.
И все-таки еврейская закваска никогда не растворяется до конца. Во время выпадавших просветов отец хватался опять-таки не за карты, не за стакан, а за книги, доведшие его от сумы до тюрьмы, и уже ухитрился прилично изучить французский язык. С кем он намеревался говорить по-французски? А ведь он пытался выучить французскому еще и меня-только я не дался, сделавшись
Конечно, справедливость требует отнять у еврея предмет его страстных вожделений, чтобы передать четыреста первому, если даже тому не так уж и хотелось (чего ему хочется
Ведь даже меня, своего в доску, не удалось растворить до гробовой доски – все равно мне не удается вспомнить себя без книги (стою перед ней на коленях и шевелю губами). Не помню случая, чтобы я куда-нибудь шел с папой и он при этом мне что-нибудь не рассказывал, не подбадривал отмолотить наизусть стишок или пересчитать ворон (потом-то, сделавшись
Отцовский отец, дед Аврум, сам едва грамотный, конечно, не мог дать сыну никаких знаний, – но у
Отец, уже полуслепой, не мог пропустить ни одной книги. По математике, по биологии (что он там понимает, раздражался я) – непременно возьмет и, ложась щекой на страницу, страдальчески просмотрит до конца и с гордостью за меня заключит: «Ничего не понимаю».
Картинка на внутренней стороне век: папа бодро ведет корову, что-то читая на ходу. Он до отказа набивал книгами самодельные полки, а самодельными полками – комнату. Но, может быть, только благодаря им наш потолок не просел окончательно. Среди этого наследства – единственного – у меня не поднимается рука выбросить целые тучи прогрессивных авторов на всех европейских языках (Драйзер – вершиннейший из них). Всякий раз меня так и пронзает, что отец до конца дней оттачивал свои иностранные языки и что-то серьезнейшим образом изучал – все готовил себя еще к каким-то связям с иностранцами, евр. морда, хотя жизнь-то давным-давно была уже кончена…