Он готов был надрываться под любой ношей, но соломинка обиды, нелюбви к людям враз ломала ему хребет. Потому-то эту соломинку нам так и не удалось на него взвалить. Он заботливо коллекционировал (а в экспонатах недостатка не было) всех евреев-подлецов, конъюнктурщиков, чекистов, диалектических философов, верноподданных поэтов, а также заурядных жуликов и хамов, чтобы только не допустить, что люди не слишком справедливые существа. Он очень любил с глубоким сочувствием пересказывать, как два мужика во время Великого перелома делились с его отцом: «Локти кусаемо, Аврумка, що нэ далы вас усих пэрэризать.» – «За що ж такэ?» – «А ось побачь, що ваши творять.» (Ошибки в украинской мове я допускаю отнюдь не из-за украинофобии. Я, повторяю, юдофоб и только юдофоб.)
Сам отец каждого русского, казаха, ингуша всегда оценивал (и весьма снисходительно) только за личные заслуги, но в том, что любой лично неповинный еврей должен нести ответственность за каких-то «ваших», которые с ним отнюдь не советовались, – в этом он не видел ничего нелогичного: Бог с ней, с логикой, только бы не поссориться – даже мысленно – с любимейшей из святынь – с
Папа с глубокой гордостью подчеркивал, что и «Аврумка» был настолько великодушен, что принял сожаления о недорезанности себя и своих близких как нечто вполне законное.
Я тоже подписался бы под этим полным и окончательным решением еврейского вопроса: ведь что бы ни совершил еврей, это все равно когда-нибудь выйдет боком. Один папин брат спрятался в соломе – его там и сожгли. Другой вооружился наганом, сколотил отряд самообороны, шуганул целую банду, по инерции влился в ряды Красной Армии, получил орден, в 37-м был расстрелян, и, как все теперь понимают, за дело: он действительно сделался врагом народа, увлекшись борьбой с теми, кто представлялся ему бандитами, – поди угадай, что они окажутся народными мстителями.
Жизнь доброту или храбрость может сделать орудием зла с такой же легкостью, как и злобу или трусость орудием добра. А еще верней – любой поступок имеет бесконечное число и добрых, и злых следствий, а потому клевещут на чужаков лишь самые бесхитростные души, а умным людям и подлинных фактов хватит выше головы. Так что брату-орденоносцу таки следовало сидеть в соломе – не всех же, в конце концов, там жгут. Вот дед Аврум спокойно вытряхнул соломенную труху из укромных местечек и явился в разоренный дом, откуда было вывезено решительно все, чего не удалось разбить. Пятидесятилетнее ужимание во всем в ожидании черного дня наконец достигло своей цели: нищета не составила большого контраста с процветанием.
Папа невероятно гордился историческим спокойствием (чисто еврейская спесь – гордиться терпением) своего папы: «Мы работаем – у нас будет, они грабят – у них не будет». Насчет них дед не ошибся – ошибся лишь насчет себя, в следующий раз обнаружив на месте дома уже одни только дымящиеся головешки. После этого он до конца дней сшибал гроши на каких-то полуподсобных работах, сохраняя повадку умудренного патриарха, столь же уместную, как онегинский цилиндр на голове крючника. При этом дед всегда пользовался всеобщей любовью: на Руси любят юродивых.
О! Вспомнил еще один докатаклизмический миг дедовской славы. Дед Аврум был поставщиком двора соседнего помещика Белова и однажды перед праздником был пожалован рыбой из собственных ручек мадам Беловой. Сам Белов встретил его во дворе: «Это что за рыба, Аврумка? Ты что, шмец?!» – и (русский! дворянин!) швырнул эту мелочь псам на снедь, а деда повел обратно и самолично вручил ему щуку – Левиафана.
После семейного разорения мой папа Яков Абрамович какое-то время болтался по родне, – «Жидкы своему пропасты нэ дадуть», – розмовлялы мужики, тогда еще с одобрением: в пятницу каждый мало-мальски зажиточный человек под страхом беспощадного осуждения (отчуждения) обязан был захватить в синагоге бедняка – накормить ужином да еще и субботним обедом. Отец еще пятилетним пузанчиком собирал по местечку плетеные булочки (халы?) для бедных, а с тринадцати лет, выправив фальшивую справку, отправился мантулить в какой-то промышленный сарай, именовавшийся литейным цехом.
Даже в передовой пролетарской среде он еще держался за еврейские обряды (связь с утраченными