Читаем Исповедь еврея полностью

Уж не затерялась ли она в безбрежных просторах Ирмовки, в которую никогда по доброй воле не ступала нога белого человека: «отвезли на Ирмовку» означало «отвезли в больницу» – беленый барак в паре-тройке километров от городской черты, которые считались расстоянием непреодолимым, потому что без дела у нас никто никуда не ходил. Опешили бы, если бы нам сказали, что можно ходить просто так – гулять, – это называлось «слоняться».

Сопками (триста метров по кривой) разделялись созвездия домишек на изолированные, а часто враждующие микроэдемы – края (через двадцать лет я не успевал прийти в изумление, пронзая городок из края в край, из степи в степь за четверть часа).

Каждая сопка, словно пограничным знаком, была увенчана скворечником сортира, открытого всем ветрам. Председатель горсовета, с тем и вошедший в историю, возвел их на самых видных местах, чтобы наблюдать с балкона, кто и как часто туда направляется. Направлялся же туда не кто попало, а аристократия, проживавшая в казенных домах, народ же попроще имел скворечники у себя в огороде. А меж сопками, вокруг копров – горы, горы, горы, горы битого камня, днем и ночью тащимого бадьями из шахт и влекомого по каменной насыпи в вагонетках на обогатительную фабрику: вечно склоненные над нашими головами, понуро кивающие в такт шагам конские силуэты.

Туда же, на фабрику, закачивалась и жесткая вода из шахт – над головами тянулись, волновались и прыскали на стыках ржавые трубы (Петергоф, фонтан «Солнышко»). Ставши своим, я бывало хаживал по ним, балансируя между жизнью и смертью, от истока до устья.

Когда через двадцать лет я глянул на свой рай глазами чужака, первая мысль была: «неужели и здесь люди живут?..» Отовсюду прет – живого места нет – рыжий слоеный камень, кое-где прихваченный полынью, решительно все усыпано щебенкой (шлепнешься с разбега – сдерешь кожу до мяса, – и снимал-таки, снимал…). Раскаленная летняя степь повсюду сквозит между домишками, тоже щедро исперченная щебенкой и приправленная сизой, одуряющей полынью. Зато сиреневый горизонт беспрестанно струится, как воздух над костром, и прозрачно синеет невесомая драгоценная инкрустация – гора Синюха. Вода в колодцах соленая, годится только на стирку; вымоешь голову в бане – волосы торчат индейскими перьями, питьевую же воду развозит на кляче водовоз. Зимой, вместе с лошадью упрятанный в иней, на матово-стеклянной бочке, он выглядит призраком.

Ни в одной из столь вознесенных на вершину уборных нет ни единого крючка – хорошо, если висит проволока. Только держись покрепче, если найдешь местечко, где пристроиться: пол усеян грудами крупного артиллерийского пороха – перекаленными экскрементами. Это летом. Зимой же – нагроможденное многоцветье обледенелых бугров, а если засидишься (хотя мороз не даст: под тридцать градусов – это норма), рискуешь засесть до весны. Снег все заносит на глазах, за малейшим бугорком наметает длиннющую снеговую… словно бы тень, пытающуюся подняться с земли. К каждому столбику она поднимается перепонкой, превращая его в солнечные часы из снега. Хибары занесены до крыш – вогнутые гиперболы взмывают к их краям, как на монументе покорителям Космоса.

Но в Эдеме все становится источником счастья: прорубленные фанерными лопатами многослойные снеговые коридоры, сквозь которые нужно было шествовать к саше, муравьиные лабиринты, которыми мы, пацаны, истачивали толщу слежавшегося снега (а в центре – зальчик с коптилкой), обледенелая, словно бы отлитая из матового стекла, крышка у водовоза. Весной – обезумевшие ручьи с сопок, и нужно было с маниакальной торопливостью возводить запруду за запрудой, пускать кораблики и уноситься с ними воображением в лакированные тоннели и гроты, которые затмили бы своей грозной красой все чудеса природы, будь мы раз в пятьсот меньше ростом.

Весною всеми овладевал поджигательский зуд – ходили палить старую траву в степи, бог знает зачем, как делается все в Эдеме, – только потому, что это делают все: даже какая-нибудь тихоня, отличница и звеньевая, видишь, присела на корточки и чиркает стащенными у папы спичками. И добивались-таки своего – разворачивалось ночами зарево вполнеба!

Клянусь, я не знаю места прекраснее! И когда я, изгнанник и отщепенец, безнадежно перебираю и осыпаю поцелуями камешек за камешком, льдинку за льдинкой, порошинку за порошинкой в горделивых, открытых на все четыре стороны света сортирах, мне хочется плакать от счастья и боли, но – слезы иссякли во мне, любой мало-мальски чувствительный кот сумел бы наплакать щедрей…

Отец, подлетая и плюхаясь обратно на сплющенное сиденье в провонявшей дрянным бензином полуторке, был склонен плакать еще меньше. По дороге (железной, беспощадной дороге) он подрабатывал грузчиком, давая такой класс, что ему немедленно предлагали койку и пайку, но государственный перст вел его к маме: Советская власть готовила мне сомнительный дар – жизнь.

Перейти на страницу:

Похожие книги