Дома русская смекалка дедушки Ковальчука, словно век только тем и занималась, обстругала для меня две палки, на две трети распилила их вдоль, растянула пропиленные крокодиловы пасти и вставила в них по чурбачку, подкрепив еще и перекладинкой посредине, – и эти два уютных костыля, звонких, будто ксилофоны, сделались такой же частью моего организма, как гармошка. Гипс тоже сросся со мною, и я забирался туда вязальной спицей точно так же, как если бы старался почесать любой другой укромный уголок. Оставшейся вольной ногой я беспрерывно дрыгал – возмещал недостаток движения, что ли? – но что я возмещал, целыми часами надрывая душу над гармошкой, втираясь в нее щекою поглубже, как в любимую мою кошечку Мусечку?
Когда гипс с костылями сделались нормой, – я постукивал да поскакивал, как теленок, – вернулся в норму и Гришка – снова начал дразниться. А я выжидал, не коснется ли он
Наконец я дождался. За каким-то рожном мне понадобилось самому перетащить
– Не давайте ему, он прольет, – всунулся Гришка. – Начнет шкиндылять…
Меня возмутило пока только то, что Гришка лезет следить за порядком, будто
– Шкиндыль–пролил, – прокомментировал Гришка, и тут до меня дошло, что «шкиндылять», «шкиндыль» – это, считай, все равно, что «хромой». Моя святая ярость – это была не просто маскировка прежних обид: я был действительно оскорблен до безумия, ибо в моем лице были попраны некие высшие законы.
«Леньку спасала ярость, – стучал в мое сердце «Ленька Пантелеев». – Глаза у него делаются волчьими, Вася пугается, бежит, плачет.» Сокрушительные костыли делали меня похожим на разгулявшегося инвалида у винного ларька.
Оскорбленность в национальных чувствах имеет все преимущества священного гнева. «Ты кем себя чувствуешь – русским или евреем?» – спросил я своего сына-квартерона. «С евреями русским, с русскими евреем», – ни секунды не промедлив, оттарабанил он. «А где ты набрался такой ненависти к антисемитам?» – «Да наверно, тн-тн-тн, в семье».
Прочтя на моем лице – а он на этот счет очень
Да, согласился он, фагоциты – они, конечно, неутомимы, как вши, и начинают преследовать тебя еще с детского садика: и фамилия у тебя не на «ов», и вообще… Двое-трое маленьких фагоци-тиков только и жди (втягивай шею), что пройдутся насчет евреев, которых в глаза не видали. Все так.
Но, во-первых, ты чувствуешь, что имеешь дело с такой неодолимой силой, – когда тебя ненавидят ни за что ни про что, это так страшно, что ты бы зажал глаза и уши, выключил память, прикинулся бы, что все это к тебе не относится, – но дома-то, перед
Собственно антиеврейскую струйку вполне можно было бы до неразличимости растворить в полноводнейшей реке общечеловеческих подлостей, если бы… если бы папа с мамой позволили, если бы не слышать каждый день, что эти чудовища, которых ты в глаза не видел, папе сделали то, дедушке – се, дяде Грише – третье: «Ну как же, тн-тн-тн, не чудовища, если против самых главных людей на свете все время что-то затевают…»
Вот так фокус: неприязни, нажитые личным опытом, неуверенны и переменчивы, как все личные чувства. Но, переданные по наследству, они становятся Заветами Отцов.
Как видите, я честно признаюсь, что евреи сами раздувают свое русофобское (антиантисемитское) пламя. А ведь если всякий пустяк раздувать до размеров идеологических, то любая муха превратится в слона, любой нееврей в антисемита.