Пропустим леденящую душу историю оскопления Абеляра. Отметим лишь то место, в котором несчастнейший из горемычных говорит: "Я все думал о том, какой громкой славой я пользовался и как легко слепой случай унизил ее и даже совсем уничтожил ..." Но здесь же, так сказать, не переводя дыхания: "...как справедливо покарал меня суд божий в той части моего тела, коей я согрешил..." И далее тут же: "...сколь справедливым предательством отплатил мне тот человек, которого раньше я сам предал..." И, наконец, самое, может быть, ужасное из всех последствий этого чудовищного дела: "...как превознесут это явно справедливое возмездие мои противники... как по всему свету распространится весть о моем величайшем позоре". "Куда же мне деться?" — плачет Абеляр. Все это не только на одной странице — в одной фразе, нелепой и кривой от теснящих ее противоречий живой души. Слепой случай, божья кара, справедливость кары людской, торжество супостатов-завистников. Скорее плохо, чем хорошо. Но в то же время скорее хорошо, чем плохо. Стенание и плач! Плач и стенание. Всепрожигающая слеза по воспаленной щеке страдальца.
"Куда же мне деться?" — Абеляр станет монахом. Но евнуху и в божий храм не войти, а постриженному не прочесть ни одной светской книги. А что с молодостью Элоизы? Ей жить — столь же пылко и полно — воспоминаниями: текстом памяти.
Начинается эпоха новых — да еще каких! — неприятностей Абеляра. Мало сказать, неприятностей, — бешеной травли, казалось бы, неизвестно за что. Всекатолическое "Ату его!" прокатится по монастырям и приходам, городам и школам Западной Европы. "Ату" с санкции римского первосвященника. Урок тому, кто, казалось бы, и так уже довольно научен. Всем миром проучен. И коллектив христианско-католических единомышленников с этим, конечно же, блестяще справится. Но как это все будет? — И это нам тоже предстоит увидеть-услышать.
Что остается? — Снова читать лекции всей школярской Европе; но теперь уже "ради любви к богу", а не "из желания приобрести деньги и славу", как это было раньше.
Но обитатели монастыря Сен-Дени вскорости сильно взъярились (поскольку, — говорит Абеляр, — "я часто и резко обличал их невыносимые гнусности как с глазу на глаз, так и всенародно...").
Лекции по богословию оказались не менее блестящи, чем лекции по светской философии, что опять-таки — снова здорово! — "возбудило ко мне сильную зависть и ненависть... магистров".
Но зависть была не только к красному слову, а к такому красному слову, которое должно было быть не только "высказано", но и "понято". Любое слово может быть понято. А раз так, то Абеляр — зрячий поводырь слепых, а все его коллеги — слепцы. Тут уж и в самом деле было от чего взбеситься! Значит, за дело. За дело всей его жизни — за "Да и нет" (написанного уже или нет неважно).
Суассонский собор был местом первой крупной идеологической выволочки инакомыслящему магистру. Говорить дали свободно. Народ слушал. Духовенство тоже слушало. Но... "и враги наши — судьи", что все и решило.
А теперь посмотрим, как это делалось у них в Суассоне, для чего не постесняемся почти целиком процитировать все это в высшей степени социально идеологизированное действо-судилище.