Как только выпал снег, зима стала одной бескрайней ночью, и Дангуоле поняла, что переоценила свои возможности (она не призналась сама – я догадался). В таких условиях бороться за лучшую жизнь было уже слишком. Просто воображения не хватит представить себе такую лучшую жизнь в будущем, которая могла оправдать эти мучения. Самым ужасным было сознавать, что ты в этом мраке добровольно. Если меня еще как-то можно было понять (меня держал страх), то ее – невозможно. Нет такой любви, ради которой – и так далее… К XXI столетию любви не осталось вообще – резервуары иссякли или души прохудились, не знаю… Может, ее и не было никогда. Нет, была – выдуманная поэтами, шутами, страдающими от сифилиса ландскнехтами, удобная, громкая, в ярких красках, с переодетыми в девушек юношами… Но клизма задушила любовь; спринцовка одолела поэзию. К тому моменту, когда мы оказались в кирке Какерлакарвика, любовь и поэзия истлели, как гербарий в петлице усопшего морфиниста; они растворились, как чудесные сновидения, которые приходили с героином, баловали, развлекали, а на второй месяц перестали являться: так, пошуршит что-то по венам, точно крыса в канализационной трубе, и всё.
13
Я тут сижу один-одинешенек, на несколько сотен верст ни души, а станешь разматывать ленточку дороги, так все тысячи – веселей до Ватикана на свинье доехать: мне ничего не надо и никого не надо – я сижу, курю, а у меня из спины радар растет, грандиозный радиотелескоп. Кто мне еще нужен?
Какерлакарвик – маленький городок, обычный Тьмутараканск: бензоколонка, магазин, церковь. Ничего, кроме домов с намертво закрытыми окнами и дверьми, с флагштоками, клумбами, собаками. В школу горстку детишек возит автобус. Везет мимо полей с картошкой и клубникой, мимо озера, в котором плавает одинокий, насмерть влюбленный в свое отражение лебедь, мимо скалистых обрывов, заботливо обитых тугой сеткой, мимо нависающей громады горы, где, запутавшись в паутине тропинок, в тихом помешательстве стоит одинокая ветхая церквушка, в которой заперты два добровольных лунатика: я, который свое имя на людях боится произнести, и девушка, чье имя люди произнести не могут. Никому из этих детишек в автобусе ничего не известно. Я смотрю на автобус с горы. Я вижу светло-голубую точку. У меня всё сжимается внутри. Там едут маленькие люди. В автобусе едет детство (и мое тоже). Маленькие люди живут в своем маленьком комфортном мирке. Они ходят в школу. Они играют в игры. Они пишут упражнения в тетрадку. (Всё это когда-то и я делал.) Они ничего не знают о нас. Они не знают, что мы по три часа варим на печи макароны с бульоном
Этого дети Какерлакарвика не знают. Мы – здесь – свободны, так далеко от реальности я еще никогда не уходил. У меня из глаз текут слезы. Но я не плачу. Я не плачу. Просто слезы текут. От житейского противоречия. Потому что наше положение безнадежно. Потому что отсюда, с горы, я могу лицезреть несовместимость очень многих вещей и мироустройство в целом. Но это знание бесполезно. Это даже не философия. Это просто сигналы в моей голове, которые не поддаются расшифровке, они меня мучают, и я плачу от бессилия: я не в состоянии высказать, какую тревожную и грустную поэму мне напевают сирены из космоса!