Он ехал сквозь строй ангелов — это дети на обочине кусали с голоду воздух. «Как живут ваши матери?» — бросил он из повозки. «Хорошо… — донёс ветер. — Они умерли». И опять у государя вспыхнула пощёчина. «Хорошо там, где нас нет…» — закашлял над ухом чернявый. «И не будет…» — эхом подхватил он. А потом картины замелькали, как в синематографе. Он увидел кривые берёзы, под которыми вместо грибов росли могилы, брошенные деревни, черневшие печными трубами, иссякшие колодцы и купеческий дом с решётчатыми ставнями, в котором ночи выворачивали наизнанку дни. Там его с женой и пока не родившимися у него детьми ведут в подвал, Николай во сне понимает зачем, а тот, что видит сон — нет, и напряжённо вчитывается в чужие морщины, как в строки, которые наливались кровью. Будущее всегда смутно, прошлое — чуть брезжит. Он едва разбирает календарь, в нём жирным крестом перечёркнуто воскресенье. Под этим днём нет числа потому, что Бог проиграл его дьяволу в чёт-нечет. Ещё не наступив, оно уже прошло, это воскресенье, когда он умер, продолжая жить. «Чтобы убить другого, надо прежде убить себя», — понимает Николай, различая перевёрнутую январём шестёрку, за которой скалится зверь. И его опять охватывает ужас, как давным-давно в Царском Селе, когда, ожидая фейерверка, он уснул под глухие пророчества и видел, как в фонтанах на покрасневшей воде вместо «Боже, царя храни» проступило «Мене, мене, текел, упарсин». Ему даже показалось, что он успел прочитать свою роль прежде, чем грянул залп…
Грянул залп, Николай очнулся, переступив через смерть. Он был один. Внизу стреляли пушки, и струи брызгали по небу, как пена эпилептика. Начинались гуляния, пора было выходить, но сон ещё долго держал его в тревожном оцепенении.
А когда Юровский, сосчитав двадцать три ступени, будет скороговоркой читать приговор, он снова увидит его на дне расстёгнутой кобуры. И тогда он поймёт, что время во снах течёт в обратном направлении, подступая с той стороны, откуда сочится судьба, из неизвестности, за гранью которой ему предстоит оказаться через мгновенье.
СВИТОК С ПОМЕТКАМИ НА ПОЛЯХ[29]
«Анахорет своей культуры, — замечает Шмальгаузен, — я посвятил себя изучению чужой. Пять лет я брожу по забытым богом местам, рискуя свалиться в пропасть или умереть от лихорадки ради сведений, которые заинтересуют людей, уместившихся в одной комнате. А останься я в Германии, мой голос, возможно, лёг бы на весы истории и не допустил победы человека, имени которого я не желаю произносить».
Со мной — не дальше полёта стрелы — соседствуют степные варвары. В ясную погоду их кочевые шатры хорошо видны со Стены. Дети Синего Неба и далёких звёзд, они не имеют ни малейшего представления об Учителе десяти тысяч поколений и вряд ли думают о шести канонах, когда скачут вокруг дымных костров. У них свои понятия о справедливости. Разве можно судить за это?
«Я презираю наше культуртрегерство, — замечает немец, — эту болезнь подростков».
И я никак не могу взять в толк, за что Мэнцзы ругает Ян Чжу и сердится на Моцзы. Не то чтобы его доводы казались мне неубедительными, напротив, я не вижу причину его страстности, предмет спора выглядит для меня ничтожным. Вслед за Ван Аньши, воздерживавшимся от обвинений, я не смею порицать мыслителей, чувства которых остаются для меня загадкой.
Поэзия таинственных речений, которая считается теперь безвкусицей, не умерла со своим веком. Каждое время выглядит таинственным в глазах следующих. Мы проповедуем возврат к древнему стилю, мы восхищаемся стариной, но что мы знаем о прошлом? Говорят, даже иероглиф «человек» принято теперь писать иначе, без витиеватых насечек. Время — бабочка, порхающая в бамбуковой роще, наши письмена — пыльца на её крыльях!
«В Реформацию полемика о предопределении была насущным хлебом обывателей, — пишет Шмальгаузен. — Сегодня она превратилась в наказание для студентов-историков. Мир проделал путь от спекулятивных ухищрений к опрощающему рационализму, от рая и ада — к распаду органических молекул».
В молодости мне предлагали сдать экзамен на должность школьного чиновника и разделить удел тех, кто часами сыплет анекдотами из «Бесед и суждений». Я отказался. Придворные философы — птицы в клетке. Заложники чужого мнения, они не могут отступить от кем-то ре-чённого. Но знание известных трактатов — как кувшинка в пруду, которая прикрывает пустынную гладь и опрокидывает, стоит на неё опереться.