Это было первое (и последнее) пятно, которое легло на мою совесть и которое погубило меня. В этом совершенном мною преступлении играла главнейшую роль любовь к одной честной девушке честной семьи. Будучи горяч от природы, пользуясь хорошим здоровьем и отличаясь очень некрасивой наружностью, я не знал, что такое любовь хорошей женщины. Но в Петербурге меня полюбила чистая и славная девушка беззаветно, глубоко, пламенно (именно пламенно). Она меня полюбила, конечно, не за наружность, а за душевные качества, за некоторый умишко, за доброту сердечную, за готовность делать всякому добро и проч. Она была очень бедна, у нее была только мать (отец давно умер) и еще три сестры. Я хотел жениться на ней, но у меня не было никакого верного источника к существованию, так как в банке я служил без всякого письменного условия и директор мог мне отказать каждую минуту. К тому же у меня были долги небольшие, но все-таки не дававшие мне покоя… (я в отношении платежа долгов величайший педант).
Не естественно ли после всего этого, что я посягал[11] на вышеупомянутые три процента? Этими тремя процентами я обеспечил бы дряхлых моих родителей, многочисленную мою нищую семью, малолетних моих детей от первой жены, любимую и любящую девушку, ее семейство и еще множество „униженных и оскорбленных“, не причиняя притом никому
Я не оправдываюсь, но смело заявляю даже Вам, что у меня нет и не было никакого угрызения совести, совершив это преступление. Оно, конечно, против книжной и общественной морали, но я не вижу в этом никакого
Но Вы уже знаете, что я не воспользовался плодами преступления. Меня скоро поймали, арестовали вместе с женою (эта девушка обвенчалась со мною в тюремном замке [Очевидно, Ковнер решил свое первое венчание по обычному праву закрепить официальным обрядом, который, по-видимому, и имел место в тюрьме летом 1875 г. На суде, впрочем, жена его фигурировала под своей девичьей фамилией, под которой она вступила в судебное следствие. —
Не знаю, пережил ли еще один человек в мире подобные душевные пытки, но об этом я подробно писал в своем дневнике, который, может быть, когда-нибудь увидит свет.
Но не об этом речь… Я уверен, что Вы из этого бестолкового, бессвязного очерка поймете мою нравственную физиономию.
Что касается моего profession de foi, то я вполне разделяю все мысли, высказанные (в Вашем „Дневнике“ за октябрь) самоубийцей, и все проистекающие от них выводы, поэтому я не буду распространяться о них. С точки зрения этих мыслей (которые выработаны мною давно и развиты с полной ясностью в моем романе „Без ярлыка“ — почему он и был запрещен), я, понятно, не могу разделять Вашего взгляда на патриотизм, на народность вообще, на дух русского народа в особенности, на славянство и даже на христианство, поэтому я не буду полемизировать с Вами об этих предметах. Но я намерен затронуть один предмет, который я решительно не могу себе объяснить. Это Ваша ненависть к „жиду“, которая проявляется почти в каждом выпуске Вашего „Дневника“.
Я бы хотел знать, почему Вы восстаете против „жида“, а не против эксплуататора вообще. Я не меньше Вашего терпеть не могу предрассудков моей нации, — я немало от них страдал, — но никогда не соглашусь, что в крови этой нации лежит бессовестная эксплуатация.