На оскорбительные издевательства он отвечает своим примирительным «нехай буде такочки» или какой-то бессловесной песнью, имеющей для него значение священного гимна. Неудивительно, что при этой безграничной кротости он обезоруживает всех окружающих. «Его действительно все как будто даже любили и никто не обижал», — с удивлением отмечает Достоевский. «Он у нас один, не троньте Исая Фомича», — говорят арестанты.
И, вопреки позднейшим указаниям Достоевского на органическую отчужденность евреев от прочих народов, на их брезгливое отделение от всего остального человечества, Исай Фомич проявлял широкую общительность в этой чуждой ему толпе. Даже на расспросы Достоевского о его молитвах и песнях он с особенной охотой подробно и вдохновенно рассказывал ему о заветах и преданиях своей истории.
Каторжный тут, быть может, помимо желания своего автора, вызывает в читателях «Мертвого дома» глубокое сочувствие. Мы видим этого тщедушного, хилого, почти старого человечка, заброшенного без вины в каторжный ад Сибири, где в толпе преступников, полных брани и презрения к его национальности, он благоговейно и открыто хранит заветы своих предков. Не пугаясь своего одиночества в этой чужой и суровой толпе, он в острожной казарме остается верен своему внутреннему исповеданию.
Появление грозы всей каторги — плац-майора — и даже брошенное им в лицо молящегося «дурак» не нарушает его сосредоточенности. И когда Достоевский описывает «кривляния» молящегося, когда он отмечает его переходы от одного настроения к другому — «то вдруг закроет руками голову и начинает читать навзрыд; рыдания усиливаются, и он в изнеможении и чуть не с воем склоняет на книгу свою голову, увенчанную ковчегом», — иронические намерения автора исчезают перед величественной и грустной правдой описанного факта.
Мы знаем, что Исай Фомич в такие мгновения не «нарочно рисовался и щеголял своими обрядами», как понял это Достоевский. Вековая скорбь народа, которой и он должен был быть случайным и незаметным носителем, невольно приняв и на свои хилые плечи частицу общего бремени беспричинных гонений, поднимала его грудь такими выстраданными рыданиями, что его скорбь в этом великом одиночестве сибирских равнин исключала всякую возможность рисовки или позы.
И, несмотря на все свое ироническое отношение к своему случайному герою, автор «Мертвого дома» не может побороть своей скрытой симпатии к нему. Главы «Записок» об Исае Фомиче — невольная апология еврейства. Иронический тон рассказа местами прерывается нотками ласкового юмора, и великий сердцевед должен отказаться от своей карикатуры, чтобы отметить глубокие общечеловеческие черты в своем комическом объекте.
Быть может, отголоски этих острожных бесед с евреем слышатся и в позднейших страницах Достоевского. Автор «Дневника писателя» по поводу текущих газетных тем вспоминает отношение каторжников к еврею. И вот в публицистике Достоевского, как и в «Записках из Мертвого дома», сквозь все враждебные уклоны статьи начинают звучать слова невольного сочувствия.
Без всякой иронии, в совершенно серьезном тоне Достоевский отмечает, что «окончательное слово человечества об этом
«Тут не одно самосохранение стоит главной причиной, а некая идея, движущая и влекущая, нечто такое мировое и глубокое, о чем, может быть, человечество еще не в силах произнесть своего последнего слова».
И здесь раскрываются причины невольного влечения Достоевского к «народу-книжнику».
С ранней поры до своих последних страниц Достоевский не переставал с глубочайшим вниманием всматриваться в каждую попытку разрешения проблемы
Для понимания иудаизма у Достоевского было в руках верное средство. Библия оставалась одной из его любимейших книг от детства до самой смерти. Это, конечно, не прошло бесследно для его мышления. В Библии остро поставлены те основные идеи о судьбах человечества и смысле жизни, которые стали центральными в философии Достоевского. Мысль пророков о необходимой справедливости в здешнем мире и первый негодующий запрос о человеческом страдании в книге Иова, великое возмущение всеми нарушениями человеческой правды и тяга к тому полному расцвету жизни, который воплощен в патриархальных легендах Библии — всем этим книга Бытия, Экклезиаст и Псалмы близки творчеству Достоевского. Недаром в своей последней книге он дал проникновенную характеристику Ветхого завета, признав его как бы вечным изваянием мира и человека.