Незамедлительно переданные Н., они привели его в неописуемое бешенство. Обезумев от ярости, он изрыгал в мой адрес проклятья и грозил самой страшной местью. Он раздавит меня. Он выкинет меня вон из страны. Он мне покажет, кто хозяин в этом кантоне. Тогда я только посмеялся над его угрозами. Теперь мне известно, что Н. первым донес на меня в Синод, именно ему я был обязан присутствием шпионов на моих проповедях и выговором от представителей власти. Да, в тот воскресный день Н. поклялся разделаться со мной, и я удержался в приходе лишь благодаря осторожности, скрытности и твердости духа, которую я черпал изо дня в день в трудах моего учителя.
Вот почему, круто изменив в последний момент свои планы, я решил принести в жертву Женевьеву — решил в тот самый вечер, когда увидел ее в ризнице среди моих новых катехуменов. За тридцать километров в округе это знал каждый: Н. до безумия любил дочь. Он осыпал ее подарками, одевал, как куколку, баловал. Его любовь переросла в настоящую страсть с тех пор, как после смерти жены он поместил Женевьеву в закрытое учебное заведение в Немецкой Швейцарии: Н. видел дочь только во время каникул, когда увозил ее к морю или отправлялся с ней путешествовать, после чего девушка возвращалась в пансион. Но Н. просто не мог жить без дочери. Несколько недель назад он забрал ее домой и поселил на ферме Бюзар в маленьком флигеле — в стороне от главной постройки, чтобы она была по возможности дальше от попоек и кутежей, которые продолжались в доме и после ее приезда. По утрам Женевьева занималась делами в конторе лесопильного завода. Пребывание в пансионе задержало ее религиозное воспитание. Ей как раз исполнилось семнадцать, и было решено — несмотря на прилюдные заявления ее отца о глупости пастора, — что она вместе с другими юношами и девушками станет посещать уроки катехизиса.
III
Я увидел ее снова после Пасхи, на первом занятии, в ризнице, где нам предстояло больше года встречаться дважды в неделю. Я был поражен ее красотой, изяществом и серьезным видом, что так не соответствовало шумному нраву и чванливым замашкам ее отца. Она была неразговорчива и редко принимала участие в наших беседах, но по всегда внимательным глазам и немногим ее вопросам я угадал тонкий и не по годам зрелый ум.
Я говорил и все время видел в глубине тесной полутемной комнаты ее длинные светлые волосы, блестевшие в последних лучах заходящего солнца. Она записывала что-то. Она слушала вдумчивее и схватывала быстрее, чем остальные. Очень скоро она перестала дичиться. Часто бывало теперь, что после двух часов, проведенных нами вместе, она задерживалась еще на несколько минут и просила меня то-то объяснить или вернуться к интересному моменту нашей беседы. Я поймал себя на том, что ее присутствие заставляет меня быть взыскательнее в моих речах: так, у меня вошло в обычай глубже вникать в вопросы и иллюстрировать примерами мои толкования, всесторонне освещать тот или иной тезис, чье-либо высказывание; я так увлекся, что львиную долю времени посвящал подготовке уроков катехизиса. И тогда мне пришлось признать очевидное: каждую неделю я ждал этих встреч с растущим нетерпением, и, если из Бюзара звонила экономка с сообщением, что мадемуазель Женевьева нездорова и не сможет присутствовать на занятии, я испытывал острое разочарование, и только мысль о том, что она придет на следующий урок, немного утешала меня.
Моего читателя удивит это признание: он-то считал меня аскетом, безраздельно преданным вере! Как, воскликнет он, у вас были глаза, было сердце, ее отсутствие причиняло вам боль? Могу только утверждать, что ни лицо, ни поведение не выдавали моей грусти, когда я не видел Женевьевы, и смятения, в которое повергали меня встречи с ней. На уроках катехизиса я видел ее одну. Но я оставался пастором Бюргом. Я продолжал носить неизменную маску приветливости и, хотя все яснее отдавал себе отчет в своих чувствах, старался ни на миг не забывать о миссии возмездия.
Порядок должен восторжествовать. Пусть даже я навеки погублю себя, погубив эту девушку, но мой долг — покарать Н. через его дочь. Я влюблен, но Женевьева все равно останется жертвой. Я не скрывал от себя ни двусмысленности моего положения, ни опасности, грозившей мне в случае разоблачения. Я любил Женевьеву; все, что я знал о ней, внушало уважение и восторг, однако я был полон решимости сломать ей жизнь, дабы свершилось правосудие. Я восхищался ее хрупкостью, ее свежестью — и хладнокровно готовился втоптать ее в грязь. Эта нестерпимая мысль неотступно преследовала и точила меня, но я знал, что не могу изменить принятому решению.