Гулин присутствовал при разговоре, ему не надо было повторять сказанное. Надлежало возвращаться в армию, чтоб там решить, какую другую дивизию из состава армии перебросить на Можайскую линию обороны. Он знал, что командующий будет недоволен таким оборотом, и досадовал на строптивость Горелова. Коротко попрощавшись, Гулин покинул командный пункт дивизии.
Часа через два из армии позвонили и сообщили, что в распоряжение дивизии передается полк из армейского резерва…
— Вот видишь, — сказал Горелов Шмелеву, — нет худа без добра. Передают нам полк из пограничников. Как и мы, строил укрепления в районе Селижарово. Народ надежный, обученный. Оснащен пулеметами. Завтра надлежит встретить. Думаю, в районе Опецкого самое ему место. Пока в нашем резерве, а там посмотрим. Перебрасывают на машинах, слово маршала крепкое: сказал — точка.
Глава тринадцатая
Прогноз на сносную погоду и сухие дороги не оправдался: небо продолжало хмуриться еще сильней, и в середине дня начался небольшой дождь. Артиллерийский дивизион капитана Блинова, снявшись с огневых позиций в районе Оленино, спешил в Дудкино, то и дело переходя с размашистого шага на рысь, чтобы поддержать батальон Иванова. К середине пути землю размочило, кони начали оскальзываться, бойцы, трусившие за пушками — падать. Идти становилось труднее, но темпов не сбавляли. Комиссар дивизиона Шабалин перед выходом провел с коммунистами пятиминутку, распределил, кому за какими орудиями следовать и отвечать за порядок на марше, чтоб не было отставших. Хоть в артиллерию и брали только крепких людей, но не все были одного возраста, в батареи пришло много пожилых из запаса, сильных в работе, но не столь легких на ногу в походе. Вот их-то и надлежало в первую очередь поддерживать, уступать им временами места на передках орудий, чтоб дать отдых ногам.
Мысль, что где-то товарищи — земляки отбивают вражеские атаки и ждут их помощи, не оставляла батарейцев равнодушными; подхлестывала их и далекая канонада, и они выкладывали все силы, только бы сохранить темп, заданный командованием. Знали — этого требует Родина.
Хотя дождь и создавал помехи маршу, люди радовались: в таком небе нет вражеской авиации, которая похуже дождя. Идут почти день и — тишина. В воздухе тишина. Ладное дело.
Зато в Дудкино и Бахметово не было тишины. С утра начался интенсивный обстрел обороны артиллерией. Какая-то часть пушек била по дотам и дзотам прямой наводкой. Пулеметчики наравне с пехотой — стрелками — несли потери. К амбразурам хоть не подходи, осколки доставали внутри сооружений. По окопам делся навесной огонь. В сырой мгле сизый приторный дым взрывчатки заволакивал оборону, мешал видеть, что делается впереди и вокруг. С мгновенно возникающим свистом, услышав который уже поздно было прятаться, падать, нырять на дно окопа, рвались мины, осколки с фурчанием стригли пожухлую траву, выбривая на суглинистой земле темные, припорошенные гарью плешины.
Связисты, пригибаясь, мотались по линиям, сращивая перебитые провода. По ходам сообщения в тыл несли раненых, наспех перебинтованных, с осколочными ранениями в тело, ноги, голову. Легкие выбирались сами, опираясь на плечо товарища или на винтовку. И только убитые, в серых, измазанных в глине шинелях, оставались на месте, сдвинутые в какую-нибудь ячейку, чтоб не мешали ходить живым.
— Как там? — интересовались позади, в тылу, куда долетали звуки разрывов и кипение пулеметного огня, но происходящее оставалось неясным. — Что немец?
— Худо дело, — отвечал бледный, перемазанный кровью боец с потемневшим лицом и ввалившимися глазами.
Он еще не отрешился от пережитого страха, когда внезапно ударенный чем-то горячим, обжигающим, так что сердце тут же онемело и оборвалось, согнав с лица живые краски и сделав его в момент землисто-серым, и мысль, краткая, как вспышка молнии, ослепила сознание: «Убит!» — и повалился в черную бездну, в пропасть, где все исчезло, лишь полыхнув пламенем напоследок. Это очень страшно — умереть, мгновенно осознать, что жизнь оборвалась, что главное не сделано, не достигнуто, и ничем этого не изменить. Лишь потом что-то начинает зудеть, пищать, и жизнь словно бы на ниточке, готовой вот-вот снова оборваться, начинает тащить неясную мысль, робкую осознанность существования. Что я? Где я? — припоминает человек и вдруг пугается: ведь он убит!
Еще не веря себе, делает попытку пошевелиться, и тут острая боль снова кидает его в небытие. И снова возвращаясь, но теперь уже понимая, что он ранен, и с надеждой, что останется все же жив, если побережется, он пробует подняться, но очень осторожно, словно ощупью пробираясь по острой грани, где, качнись хоть вправо, хоть влево, тебя подстерегает бездна. Память об этих пугающих моментах еще господствует в душе раненого.
— Плохо, — говорит он, останавливаясь и переводя дух от чрезмерного напряжения. — Сечет из минометов, проклятый, головы поднять не дает. Меня вот даже в окопе достал… Закурить бы.