А если по-человечески, честно: разве для него самого все и всегда ясно? Разве не мучается он порой сомнениями, не волнуется, стараясь проникнуть взглядом в будущее? Может, в том лишь и разница, что он находит в себе силы оставить мысли при себе, умеет считаться со своим положением, которое кое к чему его обязывает. А Сидорчук прямей — надо не надо режет в глаза то, о чем думает. Но опять же, кому в глаза? Своему однокашнику — ведь в самые грозовые годы были вместе, воевали плечо к плечу. И теперь про все это писать?
Матвеев долго сидел над раскрытой тетрадью, пытаясь отыскать нить, которая помогла бы ему предопределить вину Сидорчука, внести ясность в основной вопрос: враг он или не враг? От этого зависела и его, Матвеева, судьба, и не грех было подумать и о себе, ведь даже ребенку понятно, что не станут держать комиссара, проглядевшего под своим носом врага. Но этой нити не находилось. Сидорчук всегда был таков, как сейчас: резкий порой, но честный.
«Э-э, что я ломаю голову? — подумал он. — У Зайнего есть доказательства, пусть он их и предъявит, а там посмотрим…»
Решив так, он принялся писать. К рассвету перед ним лежало несколько убористо исписанных страниц — скрупулезная биография тех периодов своей жизни, когда работал вместе с Сидорчуком. А споры… Если Сидорчук хочет выставить свою душу напоказ, пусть о них пишет своей, а не его, Матвеева, рукой.
Время шло. Сидорчук продолжал командовать полком, а тревога Матвеева не проходила. Он знал, что придет день, когда делу дадут ход, а сказать об этом даже другу не мог, не имел права и мучился вдвойне. Встречаясь по службе с ним, испытывал неловкость.
Сидорчук уловил эту возникшую между ними недоговоренность и, пристально глядя, задал прямой вопрос:
— Что случилось, комиссар? Ты что-то знаешь? Не мучайся, говори!
У Матвеева резче, чем обычно, выступили на щеках желтые пятна, но он пожал плечами:
— Что я могу знать… так, ломает всего, перед непогодой, что ли…
Сидорчука взяли через три дня.
«За что?..» — этот вопрос мучил Сидорчука, не давал ему спать, придавил, пригнул к земле, словно на плечи ему враз навалило глыбу.
Он подолгу лежал, уставившись пустым невидящим взором в грязные стены камеры. Смотрел вверх, а видел свою жизнь. Память выхватывала самые яркие страницы. Их было мало. Несколько лет службы в Монголии были унылы и однообразны, как зимняя степь. Но потом пришли бои с японцами. Безлюдные степи наводнены войсками. Пахнуло большой войной. Возможно, конфликт и перерос бы в войну, если б не сумели столь решительно разгромить все вражеские части, вторгшиеся в пределы Монголии. Японцы этого не ждали, и пришлось им идти на переговоры.
Для Сидорчука этот конфликт кончился тоже весьма неожиданно: его вызвали в Москву и там, в торжественной обстановке, Калинин вручил ему орден Красной Звезды. Впервые в жизни он видел так близко членов правительства, бродил в перерыв по Георгиевскому залу, восхищался его великолепием. Вот она — память народа о тех, кто не щадя себя постоял за Отечество.
Обласканный, полный радужных надежд, он выехал к семье, и это тоже было большой незабываемой радостью после долгой разлуки. В Монголию он больше не вернулся. Снова Москва, на этот раз деловая, энергичная. Их, бывалых комбатов, собрали на курсы. Месяца три напряженной учебы в такое бурное время не прошли без пользы. Лекции им читали видные знатоки военного дела. Анализировали ход кампаний на Востоке и Западе. Недостатка в примерах не было. Когда началась кампания в Финляндии, косвенно намекали, что это лишь прелюдия. Но с кем придется воевать, сказать было трудно. Прямо с курсов Сидорчук получил назначение в действующую армию командиром полка. Он принял сибирский полк, сразу нашел единую точку зрения с командиром дивизии на то, чему и как надо обучать личный состав.
Служба шла ровно, без рывков — и вдруг такой неожиданный финал. Будь у него недруги, мог бы сказать, что его оклеветали. Но сколько ни думал, не мог припомнить стычки с кем-либо.
Потолок чем-то напоминал ему почти безликую карту Монголии — такой же белый, как и лист, который ему, как комбату, вручили перед маршем. На нем почти не значилось каких-либо поселений, кроме редких, на десятки километров один от другого, колодцев, да тонкой голубой ленточки Халхин-Гола, извилисто пролегшей в самой восточной части карты. Не будь все это сверху перекрыто градусной сеткой, словно паутиной, даже не подумал бы, что есть на земле места столь ровные и пустынные.
Припомнив одно, он сразу обратился мыслями в прошлое, не столь уж и далекое, но такое значительное в его жизни.