С нами здесь доктор Бейрем и один французский врач из Дьеппа, человек очень знающий. Он-то и сказал нам, где таится настоящая опасность. Мы думали, что все обойдется. Прошла неделя, жара у него так и не было. Мы сказали Ричарду, что к нему приезжает жена, и он принял это известие спокойно. Потом я пошла к ней и начала разговор с ней издалека в уверенности, что она слушает то, что я говорю, – она все так же сосредоточенно на меня глядела. Когда я сказала ей, что сейчас ей позволено повидать своего милого мужа, выражение лица ее нисколько не изменилось. Месье Деспре, который в это время считал ее пульс, шепнул, что рассудок у нее помрачен и что, по всей видимости, начинается воспаление мозга. Потом мы еще говорили с ним о ней. Я заметила, что, хоть она вряд ли понимает мои слова, грудь ее вздымается, и можно подумать, что она старается сдержать себя, что-то в себе подавить. Сейчас я убеждена, что, насколько я знаю ее натуру, даже тогда, когда уже начинался бред, она все еще делала над собой усилие, чтобы не вскрикнуть. Последнею вспышкой сознания, перед тем как оно навсегда угасло, была мысль о Ричарде. И против такого-то существа мы затевали интриги! Я не могу не думать о том, что и сама я тоже в какой-то степени причастна к ее гибели. Если бы она увиделась с мужем на день или на два раньше – так нет! Новая Система не допустила этой встречи! И если бы она не делала таких неистовых попыток обуздать свои чувства, то, думается мне, ее еще можно было бы спасти.
Однажды он сказал, что человеческая совесть – это шутовской колпак. Поверите ли, даже тогда, когда он увидел жену своего сына – эту несчастную жертву! – в горячечном бреду, он и тогда все равно не признал, что ошибся. Вы как-то сказали, что он хотел вырвать Провидение из рук господа. Его слепой самообман никак не оставлял его. Я уверена, что, когда он стоял над нею, он упрекал ее за то, что она не подумала о ребенке. Он даже вскользь сказал мне, что это неудачно, «катастрофично» – помнится, он произнес именно это слово, – что младенца придется отнять от груди. Должна сказать, что так оно и есть. Единственно, о чем я молю бога, это чтобы ребенка уберегли от него. Я не могу видеть, какими глазами он на него смотрит. Он, правда, не жалеет своих физических сил, но какое это имеет значение? Это ведь самая грубая форма любви. Я знаю, что вы на это скажете. Вы скажете, что я утратила всякое чувство милосердия – я с вами согласна. Но этого бы не случилось, Остин, если бы я могла быть совершенно уверена, что теперь, после такого удара человек этот действительно переменится. Он говорит со мной сдержанно и просто, и горе его очевидно, но у меня все равно есть сомнения. Он слышал, как, впав в беспамятство, она называла его жестоким и бесчувственным и кричала о том, сколько она перемучилась, и я видела, как губы его сжались: можно было подумать, что его это задело за живое. Может быть, когда он пораздумает надо всем, он что-нибудь и поймет, но того, что он сделал, уже не исправишь. Вряд ли он будет теперь поносить женщин. Доктор назвал ее forte et belle jeune femme[169]
, а он сказал, что это самая высокая душа, которую господь когда-либо облекал плотью. Высокая душа «forte et belle»! Ее положили наверху. Если он способен смотреть на нее и не видеть совершенного им греха, то боюсь, что господь уже никогда не прольет в его душу свет.Она умерла спустя пять дней после того, как ее перенесли наверх. От потрясения рассудок ее окончательно помутился. Я была при ней. Умерла она очень спокойно, без мучений испустила последний вздох и никого не призывала к себе – смерть, какою мне хотелось бы умереть самой.
Одно время она ужасно, душераздирающе кричала. Она вскрикивала, что «тонет в огне» и что муж не хочет ее спасти. Мы старались приглушить эти крики как только могли, но не было никакой возможности совершенно оградить от них Ричарда. Он узнал ее голос, и от этого у него началось что-то вроде бреда. Каждый раз, когда она звала его, он ей отвечал. Невозможно было их слушать без слез. Миссис Берри сидела возле нее, а я была с ним, отец же все время ходил от одного к другой.
Но настоящая мука началась для нас, когда она умерла. Как об этом сказать Ричарду? Или не говорить вовсе? Его отец посоветовался с нами. Мы были твердо убеждены, что было бы безумием даже заикнуться об этом, пока он в таком состоянии. Сейчас все обернулось так, что приходится признать: мы были не правы. Отец его уходил – должно быть, какое-то время провел в молитве, – а потом, опираясь на меня, он направился к Ричарду и коротко, именно этими несколькими словами, сказал, что Люси не стало. Я боялась, что известие это Ричарда убьет. Но он слушал и улыбался. Никогда я не видела такой доброй и такой горькой улыбки. Он сказал, что видел, как она умерла, сказал так, как будто его собственные страдания давно уже отошли в прошлое. Он закрыл глаза. По движению его глазных яблок под веками я угадала, что он напрягает зрение, чтобы увидеть что-то внутри себя… Нет, не могу я больше писать…