Пришло письмо от дочери из Екатеринослава — она писала, что надеется в этом году съездить в Париж. Не виделись они восемь с половиной лет, и он с нетерпением стал ждать встречи.
А весной ему сообщили: Эммануил Негрескул арестован, Маня — под домашним арестом. За что? За то, что у них в доме скрывался Алексей Макаревский. Он был схвачен полицией по выезде из Екатеринослава — ночью на станции Лозовая.
Потом стало известно, что Макаревский сослан в Восточную Сибирь, в Якутский округ — загнали беднягу в такую даль и глушь… Эммануил Негрескул отделался пятью месяцами тюрьмы, после чего ему предстоит жить два года «под гласным надзором». А под негласным, наверное, до скончания дней… Мане, конечно, сейчас и думать нечего о поездке в Париж, и неизвестно, когда отец сможет ее повидать…
В мае газеты сообщили, что в Петербурге повешены Александр Ульянов и четверо его товарищей. На иной исход надеяться было нельзя…
Начался процесс Германа Лопатина и его товарищей — народовольцев. Под следствием их держали два с половиной года… И вот в июне четырнадцать человек, в том числе Лопатин, Якубович, Салова и Сухомлин, были приговорены к смертной казни через повешение. Ужасный и неожиданный приговор!
Потом смертную казнь им заменили многолетней каторгой или пожизненным заключением. Подумать только — Герман Лопатин заключен в крепость пожизненно! За решетку, в каменный мешок — до конца дней! У такого человека отнимают жизнь…
Значит, не встретиться им больше никогда…
Из Петербурга тайно переслали Лаврову записанное кем-то на суде последнее слово Лопатина. Лавров перечитывал, потрясенный, пронзительные, незабываемые слова: «…Ничей сочувственный, ободряющий взгляд не обращается на нас из этой пустой залы, ничье горячее сердце не забьется здесь благородным энтузиазмом в ответ на наши страстные речи; никто, кроме наших тюремщиков и судей, не услышит и не прочтет этих речей; нам не для кого и не для чего пускаться среди этих пустых стен в исповедование нашей веры; нам неоткуда и не из чего почерпнуть нужное для этого одушевление. Вот почему, господа судьи, я избавляю вас от длинных речей… И для меня, и для вас есть другой суд, неподкупный, нелицеприятный и строгий! это суд истории и потомства, суд наших детей и внуков. К этому суду я апеллирую в моем деле; на него одного возлагаю я все мои надежды; ему одному с доверием поручаю я будущую защиту моей памяти».
Наступили застойные годы, когда, казалось, история остановила свой бег. Долгожданное время перемен отодвигалось в неопределенное будущее. Отодвигалась не только перспектива грядущей революции, отодвигалось вместе с ней и время возвращения на родину — хватит ли жизни дождаться? Нелегально можно было, конечно, вернуться и сейчас, но это означало неизбежность тягостного подпольного существования, неминуемого — рано или поздно — ареста. Открытого, радостного возвращения быть не могло.
Лавров теперь очень редко виделся с Тихомировым, Хмурился, узнавая, что после болезни маленького сына (а может быть, и раньше) Тихомиров обратился к религии, к православию — молился, постился. У сына после болезни появились признаки слабоумия, отец же постоянно говорил ему о боге, о спасительности молитвы. Он стал водить сына в православную церковь на улице Дарю.
Наконец стало известно, что он написал покаянное письмо царю — ради того, чтобы ему разрешили вместе с семьей вернуться в Россию.
Тогда же, в 1888 году, Лавров получил по почте только что отпечатанную в Париже и еще пахнущую типографской краской брошюру. Прочел заголовок: «Почему я перестал быть революционером». Автор — Тихомиров. Он же ее и прислал.
С тяжелым чувством читал Лавров эту брошюру. Читая, все яснее понимал, что побудило Тихомирова ее написать и издать. К унизительному покаянию, к жалкому ренегатству привели его шаткость убеждений и слабость характера. Но самолюбие не позволяет ему признать свою слабость. Он, как видно, самого себя убеждает в том, что поступает правильно, мудро, и вот теперь стремится убедить других в своей правоте. Поэтому и послал брошюру Лаврову. Но неужели он ждет поддержки и сочувствия?