Только что напротив меня сидел доморощенный ницшеанец, читатель и толкователь русской классики, пенсионер, отставной козы барабанщик, но вот мелькнула дичь, и охотничий инстинкт мгновенно прорвал в нем все барьеры. Яд мелкими каплями выступил у Синевусова на щеках.
Мефистофель, не подозревая, что хищник затаился рядом, о чем-то беспечно болтал со студентами. Неправдоподобно и нелепо смотрелся он в этом зале.
— Но зачем ему нужны студенты?
Синевусов оторвал взгляд от Мефистофеля и посмотрел на меня. Я задал всего один вполне нейтральный вопрос. Но череда других вопросов, хоть они и не прозвучали, угадывалась, видимо, без труда. Я вдруг увидел в нем старого параноика, свихнувшегося на шпионах, готового скоблить любого иностранца до тех пор, пока под смугловатой от искусственного загара кожей не проявится хищный оскал мировой закулисы. И он это понял.
— Студенты? — переспросил Синевусов.
— Да. Что он может у них узнать?
— Это не студенты. Это журналисты. Я знаю тут, по меньшей мере, троих. Не звезды, но и не самая шпана. Не представляю, какого черта они делают на этой помойке.
— Козу водят.
— И я догадываюсь, кто эта коза, — хмуро хмыкнул Синевусов. — Слушай, Давыдов, может я и похож на неизлечимого маньяка, но все-таки меня чему-то учили, это раз, а два — я уже давно не на службе, поэтому шпионские дела меня не касаются. Но если я вижу то, что вижу, что ж мне теперь, глазам своим не верить? Киев превратили в шпионский центр. Тут все работают против России: и французы, и англичане, и немцы, и поляки. О ЦРУ я вообще молчу. Одни только китайцы тихонько воруют местные технологии и больше ничем не интересуются. Пока не интересуются.
— Ну, этот-то на китайца не больно похож.
— А-а, шелупонь международная. Собирает слухи, сплетни, ищет компромат. Какой угодно на кого угодно. Как, кстати, и мы с тобой, — неожиданно уколол он. — Бери ручку, записывай.
Синевусов достал из кармана куртки записную книжку и прочитал:
Рейнгартен Михаил Александрович, 1966 года рождения. Лечебно-диагностический и научно-педагогическй психиатрический центр…
— Что это? — не понял я.
— Улица Фрунзе, 103.
— Ничего себе… Научно-педагогический…
— Четвертое отделение. Поедешь?
— Завтра съезжу.
— Давай-давай. Завтра у них как раз не приемный день.
— А когда приемный.
— Сегодня.
— Значит, поеду прямо сейчас. Ты тоже?
Синевусов зажмурил левый глаз, цыкнул зубом и покачал головой.
— Твой же приятель. Вы сто лет не виделись, вот и навести его. А я что там забыл?
— Я напомню, что ты забыл, — кивнул ему я и встал из-за стола. — А то память у вас совсем короткая стала. Загнали человека на пятнадцать лет в психушку, считай, убили. И никто ничего помнить не желает. Пенсионеры…
На улице начинало темнеть, в черно-коричневой грязи, затопившей выбоины тротуара, плавал лед. По Верхнему Валу мимо меня сплошной чередой медленно и угрюмо ползли машины.
Я посмотрел в окно кафе. Синевусов стоял, положив руку на плечо Мефистофелю, и что-то говорил ему на ухо.
День пропал. Я шел по вечернему Подолу, лениво жевал мысли о Мишке, о Синевусове, о том, почему гэбэшник захотел встретиться именно в этой мерзкой забегаловке. Чтобы назвать номер отделения, в котором держат Мишку, хватило бы минутного телефонного разговора. Но Синевусов заставил меня потратить целый день. А может, ему просто хотелось поболтать. Прихоть старого солдата, изнывающего от скуки и вынужденного безделья. Бойцы вспоминают минувшие дни…
Я сказал Синевусову, что отправлюсь к Рейнгартену, но приемные часы в больнице наверняка закончились, и смысла ехать на Фрунзе не было никакого. Вместо этого я свернул в первый же встретившийся на пути переулок, выбросил из головы Синевусова и глубоко вдохнул сырой подольский воздух.
Давно я тут не был. А между тем, именно эту пору сиреневых подольских сумерек, когда-то я любил больше всего. Она приходится на конец февраля — начало марта, когда снег жмется к обочинам и костенеет черными сугробами, а над асфальтом осторожно поднимается запах оттаявшей за день земли, дыма и старых гниющих заборов. Время космического одиночества и метафизических прорывов.