Если более внимательно подойти к этим высказываниям Бультмана, бросается в глаза, что его предпочтение науки основывается лишь на чисто исторических соображениях. Он нигде не утверждает, что наука полностью опровергла миф
в теоретическом плане; он ни в коем случае не выдвигает претензий на абсолютную истину от имени науки; он лишь указывает, что для нашей исторической эпохи характерна связь с научной картиной мира и что из этой ситуации нельзя выбраться в силу произвольного решения. В этом с ним можно согласиться. Однако остается вопросом, действительно ли это будет sacrificium intellectus, если мы в такой ситуации станем и далее придерживаться новозаветного мифа, и даже будет ли это признаком неискренности, поскольку это будет опровергаться повседневной жизнью. Напротив, можно было бы сказать, что эта раздвоенность, одновременность научного и мифического мышления как раз присуща той ситуации, в которой мы сегодня находимся. Неизвестно даже, не ближе ли наша практическая и личная жизнь к мифу, чем к науке. Может оказаться, что мы совершаем большую ошибку, предпочитая научную, а не мифическую картину мира. Таким образом, историческая ситуация ни в коем случае не свидетельствует столь однозначно в пользу науки, как это полагает Бультман.
Впрочем, Бультман противоречит сам себе, когда, с одной стороны, утверждает, что наше мышление "необратимо сформировано" наукой, а с другой стороны, что возможность изменения научной картины мира бросается в глаза. Это изменение, отчетливо утверждает он, является следствием новых, оставшихся прежде не замеченными фактов; как оказывается, он совсем не чужд той мысли, что однажды мифическое мышление откопают из-под наслоений, осевших на него начиная с эпохи Просвещения. Таким образом, решение апеллировать исключительно к исторической ситуации, в которой мы находимся, в конце концов не менее произвольно, чем попытка выйти из нее волевым решением, потому что в обоих случаях не приводится подлинных аргументов — и тут и там решают голые факты. Связанность с определенной исторической ситуацией, которая, как показывают предыдущие рассуждения, для меня очевидна, есть все же неизбежный исходный пункт, и потому все, что из него следует, несет на себе его отпечаток; все-таки тот, кто соблазняется историческим фатализмом, не понимает, что нас это не просто детерминирует, но что при поступательном развитии эта связь может даже исчезнуть (причем тогда его влияние состояло бы в том, что именно этот исходный пункт являлся бы предметом спора)'62. Итак, вопреки мнению Бультмана, наша историческая ситуация не только не сформирована полностью наукой, но и не дает никакого повода считать, что наука является нашей неизбежной участью. Наша ситуация будет изменяться (да она уже успела это сделать) так же основательно, как и теоретическая оценка мифа и науки со времен Бультмана, что осталось, очевидно, не замеченным большинством теологов.
Рассмотрим же теперь в деталях попытку Бультмана "демифологизировать" религию от имени науки.
3. Экзистенциальная аналитика и эсхатологическая вера
Для того чтобы библейские сказания стали приемлемыми для человека, мыслящего в рамках научной картины мира, по мнению Бультмана, следует переинтерпретировать их мифическое содержание. Речь, таким образом, не идет о простой элиминации этого содержания, не о "методе вычитания", когда в конце концов остается лишь то, во что можно только верить. "Демифологизация" означает скорее применение некоего "герменевтического метода", который нам поможет уловить евангельский смысл, независимый от мифических условий возникновения библейской литературы и доступный современному человеку163. Этот метод Бультман заимствует в экзистенциальной аналитике Хайдеггера. Здесь не место выяснять, насколько эта применяемая Бультманом аналитика родственна аналитике Хайдеггера. Достаточно уже того, что ее основные идеи определенным образом истолкованы Бультманом и положены им в основание его собственной теологии.