Здесь, несомненно, прослеживается влияние Шопенгауэра. Концепция "Кольца" была составлена еще до чтения Вагнером Шопенгауэра, имевшего место в 1855 году, однако "Тристан" возник уже после, в 1857 году. Наконец, в "Парсифале" "шопенгауэровский период" кажется в достаточной степени преодоленным. (Само "знание через сострадание" означает здесь нечто совершенно другое, чем в этике философа.) Тем не менее уже в "Тристане", как это показал Д. Борхмейер в упомянутой книге, имеются существенные различия между вагнеровской и шопенгауэровской метафизикой. Для Шопенгауэра первопринципом, лежащим по ту сторону воспринимаемых и обманчивых явлений, является воля как вещь в себе. У Вагнера же в основном Вселенной правит абсолютная любовь. Д. Борхмейер говорит поэтому об "утверждающем упоении основы мира" в "Тристане", стоящем в разительном противоречии с шопенгауэровским пессимизмом. В конце концов мифическая Ночь превращается здесь в некую метафизическую космическую любовь, которая "избавляет мир" и дарит "высшее удовольствие" растворения индивидуальности в едином первоначале. В этой связи Вагнер говорил об "исправлении" шопенгауэровской "системы" и писал в своем дневнике из Венеции для Матильды Везендонк: "Дело заключается в том, .чтобы указать на не постигнутый никаким философом, в том числе и Шопенгауэром, исцеляющий путь полного умиротворения воли через любовь"342.
Таким образом, как и в "Кольце", здесь Вагнер также предпринял попытку заново истолковать греческий миф, чтобы придать ему живую реальность и неизменную значимость для современности.
8. Истолкование Вагнером отношения своих музыкальных драм к реальности
Подчеркиваем еще раз, что "Кольцо нибелунгов", "Парсифаль" и "Тристан и Изольда" находятся в тесной взаимосвязи друг с другом и только вместе полновесно выражают концепцию мифа Рихарда Вагнера. Ее можно обрисовать следующим образом: любовь является субстанциальным первоистоком мира ("Тристан"); в дневном мире "явлений" она вступает в смертельный конфликт с лишенной любви волей к власти ("Кольцо"); однако покоящийся на божественной любви миропорядок вновь восстанавливается через избранных героев ("Парсифаль"). В этой структуре еще раз явственно проступает важнейшее расхождение с греческим мифом, заключающееся именно в той метафизике любви, о которой шла речь в предыдущем разделе.
Как бы то ни было, для Вагнера сочиненный им миф обладал не меньшей реальностью, чем для Гёльдерлина — его собственный. Для Вагнера он был чем-то конкретным, а не аллегорическим; чем-то большим, нежели просто сказкой, поэзией или краси-
вым вымыслом. Правда, в то время как Гёльдерлину его миф открылся в непосредственном созерцании, Вагнер попытался обосновать его в философских размышлениях.
При этом Вагнер явно отправляется от науки, которая якобы "разоблачила" миф как выдумку. Миф или "народное миросозерцание", как он его иногда называет, мол, полностью растворился в "физике и химии", "теологии и философии" или "в исторической хронике"343. Это все продукты деятельности рассудка. Он же в свою очередь может "ощутить полную реальность явления, лишь разбивая и разлагая на отдельные части тот образ, в котором ему это явление дается фантазией"344. Стоит же рассудку захотеть вновь соединить эти части воедино, как он вынужден "незамедлительно вновь создать образ этого явления, соответствующего первоначальной действительности явлений не с реальной точностью, а лишь в той мере, в какой они познаны человеком"345. Тем самым не происходит снятия природы вещей, она лишь становится "доступна чувству"346. Там, где рассудок "анатомически" расчленяет347, чувство схватывает "органические взаимосвязи"348, так что сама природа становится ему "причастным существом"349. Неразложимое целое достоверно раскрывается Вагнеру350 как "живой организм", как "зачинающее и рождающее, как мужское и женское"351; для рассматривающего же отдельные части рассудка оно представляется в виде "сконструированного механизма", движущегося в "абстракциях" пространства и времени352. В противоположность этому чувство черпает свои "доказательства" из "ближайшей близи" непосредственно доступного восприятию явления, а не из тех "далеких далей", от которых отправляется "математическое исчисление"353.
Вагнер ни в коем случае не оспаривает "рассудочную действительность", а всего лишь придает ей другое качество по сравнению с постигаемым чувственным явлением, в равной мере очевидным. И все же причастная природа "говорит" с нами354. Разве "в этом разговоре" мы понимаем "природу не лучше, чем естествоиспытатель, наблюдающий ее в микроскоп? Что знает о природе тот, кому нет нужды ее знать"?355