…До чего же тихо и красиво осенью в Сокольниках! Днем в парке пусто. Только гуляют несколько молоденьких мам с колясками да одинокий художник устроился у пруда. Неяркое солнце добавляет золото в краски осени. Заканчивается сентябрь безветрием и яркостью.
Желтухин прошел мимо художника, заглянул через плечо.
Художник, недовольный, обернулся.
– Извините, я так, любопытствую.
Желтухин обогнул озеро, сел на лавочку. Посмотрел прищурившись, как блестят солнечные блики на воде, достал пачку «Казбека». Долго обнюхивал папиросу, потом закурил.
Он сидел, бездумно покуривая, а глаза внимательно следили за аллеей. Ждали.
Мусатов появился стремительно. Шагал энергично, раскидывая туфлями листву.
Он подошел к скамейке, сел.
– Ну? – спросил отрывисто и зло.
– Миша, – Желтухин вздохнул, – ты посмотри, красота-то какая. Меня осень успокаивает. Душой я отдыхаю в такие дни…
– Ты меня за этим позвал? – зло спросил Мусатов.
– А хоть бы и за этим, Миша. Ты забудь, забудь о посте своем. Стань нормальным-то. Добрее стань. Проще. Может, последний раз мы с тобой такую-то осень видим. Мы же, Миша, с тобой как братья. Это у тебя родственников полный дом, а у меня ты один. Дружба наша с тех горьких блокадных дней началась.
– Ишь ты, как у пенсионеров на сборе заговорил. «Горькие блокадные дни». Не очень они для тебя горькими были.
– Ты, Миша, путаешь что-то. Это для тебя они слаще молока сгущенного. Тебе и медальку за питерские дни, и два ордена. А мне? – Голос Желтухина стал жестким, злым. – Мне что, Миша? Срок. А потом паспорт чужой. А дело одно делали. Людей голодных обирали.
У Мусатова лицо дернулось. Он хотел что-то сказать, но не смог. Так и глотнул воздух открытым ртом.
– Да, Миша, мародеры мы. Капитал свой на голодных сделали. Только ты все сберег, а я потерял. Но на следствии ох как меня крутили, о тебе молчал. Поэтому ты государственный человек, а я никто.
– Никто! – Мусатов усмехнулся. – Деньгами, наверное, стены оклеены.
– А зачем они мне, деньги-то? На кашу да творожок мне пенсии хватает. Может, эти-то деньги – компенсация мне за жизнь загубленную.
– Только не плачь, Степа, каждый сам себе жизнь выбирает.
– Вот это ты точно сказал, Миша, точно, поэтому дело у меня к тебе.
– Может, хватит дел?
– Нет, Миша, не хватит. Я тебе о Ленинграде и сроке не зря напомнил. Ты ведь все понял, умница моя? Понял, конечно? – Желтухин посмотрел на Мусатова и улыбнулся. – Вижу, что понял. Противен ты мне, Миша. Я-то вор, а ты еще хуже.
– Но, ты!.. Полегче.
– Не нравится? А валюту скупать да доченьке с сыном передавать нравится?
– И это знаешь?
– Все о тебе, Миша, знаю. Все. И хватит, о деле теперь. Позвони Громову. Его орлы Нугзара Борисовича Тохадзе арестовали.
– За что?
– Скажем так, за дело. За грабежи.
– Ты с ума сошел! Чем же я тебе помочь могу?
– Можешь. Громов тебе в рот смотрит. Попроси, мол, сын друга, туда-сюда. Он ему грабеж на квартирную кражу переквалифицирует. Вот и все. Мы его потом в лагерь, в Грузию, а там его выкупят. Пусть только Громов его дело у Корнеева заберет, и все, а там уж…
– Сколько? – спросил Мусатов.
Желтухин показал два пальца.
– Маловато.
– Это аванс. Двадцать тысяч. Дальше еще столько.
– Подумаем. Ты фамилию следователя знаешь?
– Не следователя пока, а опера. Фамилия его Корнеев.
Желтухин вошел в почтовое отделение, взял бланк телеграммы, написал текст: «Батуми, улица Чернявского, 7, Тохадзе Гураму Борисовичу. Мы можем договориться по делу брата. Это ваш единственный шанс. Пока еще не поздно.
Девушка в окошке внимательно прочла телеграмму.
– Какой-то странный текст, – сказала она задумчиво.
– А чего странного, чего, – засуетился Желтухин, – адвокат посылает телеграмму о наследстве покойного.
– Все равно странно. Вы Корнеев?
– Нет. Я по его поручению.
– А документы у вас есть?
– Конечно. – Желтухин протянул в окошко паспорт.
Девушка мельком взглянула на него, вернула обратно.
– Два сорок.
Желтухин приподнял шляпу и пошел к двери. Девушка посмотрела ему вслед, подумала и написала на настольном календаре: «Желтухин С. Козицкий, 2».
Мусатов принимал Громова на даче. Они сидели на мостках, к которым был пришвартован катер, выпивали и закусывали.
На столике водка, крупно нарезанное сало, черный хлеб и большие синеватые узбекские луковицы. Мусатов положил на кусок ржаного хлеба сало, отрезал кружок лука, разместил сверху, налил.
– Ну, Борис, поехали.
Они выпили и закусили, захрустели луком.
– Я, Борис, человек простой, – Мусатов смахнул слезу, – в деревне вырос. Сало да лук – лакомство нашего детства.
– Я, Михаил Кириллович, тоже люблю простую пищу.
– Да что вы, молодые, понимаете в этом. Привыкли по ресторанам да санаториям…
Откуда-то налетел ветер, погнал по реке барашки волн, закачал катер.
Мусатов зябко поежился:
– Наливай, Боря.
Громов стремительно наполнил стопки.
– Ну, за твое генеральство.
Громов даже поперхнулся.
– Звонил я Олегу Кузьмичу, говорил с ним, – усмехнулся Мусатов, – была заминка, но все решили. К праздникам заказывай форму.
– Это правда? – Громов вскочил.