Она вошла в его жизнь без стука, как входят в чужую комнату, потому что она чем-то похожа на твою собственную. Она осталась там, позабыв дорогу назад, постепенно привыкая к странным существам, которых она там застала и которых приласкала, несмотря на их диковинный вид. У нее не было особенного намерения быть счастливой самой или осчастливить Севастьяна, но не было и малейших опасений относительно их будущего; она приняла жизнь с Севастьяном просто, как нечто естественное, потому что вообразить жизнь без него было труднее, чем палатку землянина на лунной горе. Если бы она родила ему ребенка, дело, скорее всего, кончилось бы браком, потому что так было бы удобнее для всех троих; но поскольку этого не произошло, им и в голову не приходило озаботиться всеми этими белоснежными и добронравными формальностями, которые, весьма возможно, доставили бы обоим удовольствие, если б они уделили им необходимое внимание. Севастьяну было в высшей степени несвойственно модное наплевательство на предрассудки и прочие передовые взгляды. Он отлично знал, что щеголять презрением к нравственным устоям — значит провозить свое двоедушие в чемодане с двойным дном и выворачивать предрассудки наизнанку. Он обыкновенно выбирал самую простую этическую дорогу (зато и самую тернистую эстетическую) оттого лишь, что это был кратчайший путь к желаемой цели; в повседневной жизни он был слишком ленив (зато усерден сверх меры в жизни художественной), чтобы ломать голову над задачами, не им заданными и не им разрешенными.
Клэр было двадцать два года, когда она познакомилась с Севастьяном. Отца своего она не помнила; мать тоже умерла, и ее отчим снова женился, и поэтому отдаленное ощущение семьи, которое эта чета могла ей доставить, напоминает старый софизм о замененном черенке и новом клинке, — хотя она, конечно, не могла надеяться найти и восстановить первоначальные — во всяком случае по сю сторону Вечности[48]
. Она жила в Лондоне одна, нерегулярно посещая художественные курсы и еще изучая, как это ни странно, восточные языки. Люди к ней относились с приязнью благодаря тихому обаянию прелестного, с неясными чертами, лица и мягкого, с хрипотцей, голоса, которые прочно западали в память, словно она обладала каким-то тонким даром сохраняться в воспоминании: она «хорошо выходила» в памяти, была мнемогенична. Даже в ее несколько крупных, с большими костяшками, руках был свой шарм, и она хорошо танцовала, легко и молча. Но всего лучше было то, что она была из тех чрезвычайно редких женщин, которые не принимают мир как нечто само собою разумеющееся и которые не видят в обыденных вещах одни лишь привычные отражения своей женственности. У ней было воображение, эта мышца души, и воображение ее было очень сильное, почти мужеское. Она, сверх того, обладала настоящим чувством красоты, причем таким, которое не искусством обусловлено, а скорее всегдашней готовностью увидеть ореол вокруг сковороды или сходство между плакучей ивой и скайтерьером[49]. Наконец, она была одарена острым чувством юмора. Диво ли, что она так ладно была подогнана к его жизни.