Однажды вечером она поняла, что он хочет поговорить. Она сидела за туалетным столиком. Он вошёл и остановился рядом с ней, прислонившись к стене. Он смотрел на её руки, на обнажённые плечи, но у неё было ощущение, что он её не видит; ему виделось нечто большее, чем красота её тела, большее, чем его любовь к ней; он видел самого себя, и это, она понимала, было несравнимо более высоким признанием.
«Я дышу, потому что это необходимо для моего существования… Я принёс тебе не жертву, не сострадание, но собственное Я и свои самые сокровенные желания…» Она услышала слова Рорка, голос Рорка; он сказал это за Гейла Винанда, поэтому она чувствовала, что не предаёт Рорка, выражая словами его любви любовь другого человека.
— Гейл, — мягко сказала она, — наступит день, когда я должна буду просить прощения за то, что вышла за тебя замуж.
Улыбнувшись, он медленно покачал головой.
Она сказала:
— Я хотела, чтобы ты стал цепью, которая прикуёт меня к миру. Вместо этого ты оградил меня от мира. Поэтому мой брак стал нечестным.
— Нет. Я сказал тебе, что принимаю любое твоё условие.
— Но ты всё изменил ради меня. Или я сама всё изменила? Не знаю. Мы сделали друг с другом что-то странное. Я отдала тебе то, что хотела отдать, — то особое ощущение жизни, которое, я полагала, должно было исчезнуть с нашим браком. Ощущение жизни высокой. Ты… ты совершил всё, что хотела сделать я сама. Ты понимаешь, насколько мы похожи?
— Я знал это с самого начала.
— Но это казалось невозможным. Гейл, я хочу остаться с тобой, но по другой причине. Ждать ответа. Когда я научусь понимать, какой ты на самом деле, я думаю, что пойму и себя. Ответ есть. То, что нас соединяет, должно иметь название. Я его ещё не знаю. Но я знаю, что это очень важно.
— Вероятно. Я тоже не прочь понять. Но не понимаю. Теперь меня ничто не беспокоит. Я даже не могу испытать страх.
Она взглянула на него и очень спокойно произнесла:
— А я боюсь, Гейл.
— Чего, милая?
— Того, что я делаю с тобой.
— Почему?
— Я не люблю тебя, Гейл.
— И даже это меня не беспокоит.
Она опустила голову, и он принялся разглядывать её волосы, похожие на лёгкий шлем из полированного металла.
— Доминик!
Она послушно подняла на него взгляд.
— Я люблю тебя, Доминик. Я так люблю тебя, что остальное для меня ничего не значит — даже ты сама. Ты можешь это понять? Даже твоё безразличие ничего не значит. Я никогда не требовал от жизни многого. Никогда не хотел многого. Честно говоря, я ничего не хотел. Не хотел в самом общем смысле, не испытывал желания, похожего на ультиматум: да или нет, когда нет подобно смерти. Вот чем ты стала для меня. Но когда достигаешь этой стадии, становится уже неважным предмет страсти, важна лишь сама страсть. Способность так сильно желать. Всё, что меньше этого, недостойно существования. Я никогда не испытывал этого. Доминик, я не понимал, что значит моё. В том смысле, в каком я говорю о тебе. Моё. Не это ли ты называешь ощущением жизни высокой? Ты так сказала. Я понимаю. Я не боюсь. Я тебя люблю, Доминик… Я люблю тебя… позволь мне повторить это — я люблю тебя.
Она протянула руку к телеграмме, приколотой к раме зеркала, и смяла её, пальцы её медленно разминали листок о ладонь. Он прислушивался к шуршанию бумаги. Она склонилась над корзинкой для мусора, раскрыла ладонь, и бумага опустилась в корзинку. На мгновение рука её с вытянутыми, направленными вниз пальцами застыла в воздухе.
Часть четвёртая. Говард Рорк
I
С деревьев ниспадал струящийся покров листьев, слегка подрагивающий в солнечном свете. Листья утратили цвет, и лишь немногие выделялись в общем потоке такой чистой и яркой зеленью, что резало глаз; остальные были уже не цветом, а светом, воспоминаниями медленно кипящего металла, живыми искрами, лишёнными очертаний. Лес как будто превратился в источник света, нехотя бурливший, чтобы выработать цвет, зелёный цвет, поднимавшийся маленькими пузырьками, — концентрированный аромат весны. Деревья, склонившиеся над дорогой, переплелись ветвями, и солнечные зайчики двигались по земле в такт колебаниям ветвей, точно осознанная ласка. Молодой человек начинал верить, что он не умрёт, не должен умереть, если земля может так выглядеть. Никак не должен, ведь он слышал надежду и обещание не в словах, а в листьях, стволах деревьев и скалах. Но он знал, что земля выглядит так только потому, что он уже несколько часов не видел следов человека; он был один и нёсся на своём велосипеде по затерянной тропе среди холмов Пенсильвании, где никогда раньше не бывал и где мог ощутить зарождающиеся чудеса нетронутого мира.
Юноша был очень молод. Он только что окончил университет — этой весной девятьсот тридцать пятого года, — и ему хотелось понять, имеет ли жизнь какую-нибудь ценность. Он не знал, что именно этот вопрос засел у него в голове. Он не думал о смерти. Он думал только о том, что надо найти и радость, и смысл, и основания для того, чтобы жить, а никто и нигде не мог ему ничего подобного предложить.