Однажды вечером он отправился в ресторан через улицу, он давно уже толком не обедал. Было ещё светло, когда он возвращался, — приглушённые лучи заходящего летнего солнца уютно вытягивались в тёплом воздухе и, казалось, медлили с уходом, хотя солнце уже закатилось. От этого небо светилось свежестью, но улицы казались грязными. В углах старых зданий высвечивались коричневые и густо-оранжевые пятна. Перед входом в редакцию прохаживались пикетчики. Их было восемь, и они двигались по вытянутой окружности. Он узнал одного юношу, репортёра уголовной хроники, других ему не приходилось видеть. Они несли плакаты: «Тухи, Хардинг, Аллен, Фальк», «Свободу прессе!», «Гейл Винанд попирает права человека».
Его внимание привлекла одна женщина. Её бёдра начинались от лодыжек, плоть подушечками выпирала из-под тесных застёжек туфель. Она вся была квадратной — квадратные плечи, квадратная фигура, на крупное тело было накинуто длинное пальто из дешёвого коричневого твида. Но руки были маленькими, белыми — из таких вечно всё валится. Рот узкой прорезью, без губ, она переваливалась на ходу с ноги на ногу, но двигалась с поразительной энергией. Она готова была бросить вызов всему миру. У неё было такое злое и хитрое выражение лица, словно она только и ждала — давай, тронь! Винанд был уверен, что она у него никогда не работала, её никто не взял бы, вряд ли её можно было обучить чтению, и её вид определённо говорил: и слава Богу, что не надо забивать голову всякой дурью. Она несла плакат: «Мы требуем…»
Он вспомнил долгие ночи, когда в первые годы ему приходилось спать на диване в старом здании редакции, потому что нужно было расплачиваться за новое оборудование, а газета должна была появляться на улицах рано, опережая конкурентов. Он начал кашлять кровью, но не обратился к врачам, хорошо, что всё обошлось, — это был результат истощения.
Он поспешил в здание. Станки работали. Он постоял минуту, прислушиваясь.
Ночью в здании было тихо. Звуки отлетали, здание пустело и от этого казалось больше. Неяркий свет горел в проходах, у открытых дверей, на перекрёстках коридоров. Где-то монотонно, как капли воды из крана, постукивала одинокая пишущая машинка. Винанд шёл по пустым холлам и думал: люди охотно работали на него, когда он помогал протащить на выборах в муниципалитет заведомых мошенников, рекламировал злачные места, сплетнями и клеветой подрывал репутации, сострадал матерям гангстеров. Талантливые, уважаемые люди охотно нанимались к нему. Сейчас впервые за всю свою карьеру он был честен. Он пустился в величайший крестовый поход — и с кем? С пьяницами, бродягами, мошенниками, жалкими отбросами, у которых не хватало сил даже уволиться. Были ли они лучше тех, что бросили его?
Луч солнца упёрся в квадратную хрустальную чернильницу у него на столе. Винанд мечтательно представил себе зелёную лужайку, белые одежды, зелёную траву под рукой, глоток прохладного напитка. Он оторвал взгляд от игры света и продолжил писать. Шла вторая неделя забастовки. Он закрылся у себя и велел не беспокоить его, ему надо было закончить статью, и он был рад поводу хотя бы час не видеть того, что происходит в здании.
Дверь открылась без предупреждения, и в кабинет вошла Доминик. С самой их свадьбы ей было не разрешено появляться в редакции «Знамени».
Он встал, не сказав ни слова, в его движениях не было протеста. На ней был полотняный костюм цвета коралла, за ней, казалось, виднелось озеро, и, отражаясь от его поверхности, лучи солнца падали на складки её одежды. Она сказала:
— Гейл, я пришла, чтобы получить прежнюю работу в «Знамени».
Он стоял и молча смотрел на неё, потом улыбнулся — это была улыбка выздоравливающего.
Он повернулся к столу, собрал исписанные листы и, передавая их ей, сказал:
— Отнеси это в заднюю комнату, захвати там информацию с телетайпа и принеси мне. Затем отправляйся в распоряжение Мэннинга, в отдел городской жизни.
Невозможное, недоступное ни слову, ни жесту, ни взгляду единение двух существ, полное понимание свершилось в акте простой передачи стопки бумаги из рук в руки. Они не коснулись друг друга даже пальцами. Она повернулась и вышла.
Через пару дней уже казалось, что она никогда не оставляла газету. Только теперь она занималась не колонкой семейной жизни, а всем — везде, где образовывалась брешь.
— Всё правильно, Альва, — сказала она Скаррету, — что для женщины естественнее, чем латание прорех. Моя задача заделывать швы везде, где рвётся. Но Боже мой, сколько же у нас дыр! Ну ладно, зови меня всякий раз, как наши новоиспечённые журналисты выдадут блин комом.
Скаррет не мог объяснить себе её тон, манеры и само появление.
— Доминик, ты спасительница по призванию, — грустно бормотал он. — Вижу тебя, и возвращается былое. Как было славно тогда! Одно мне непонятно: когда всё шло гладко, без проблем, Гейл не позволял держать в редакции даже твоё фото, а теперь, когда бунт на корабле в самом разгаре, он разрешил тебе работать здесь.
— Оставь комментарии, Альва, у нас нет на них времени.