— Поляк противен русской душе. Так и вьется! Парикмахер! — не стесняясь Томана, заявила эта дама, когда Миончковский пошел закрыть за собой калитку.
Она разливала чай из самовара и мыла стаканы, неторопливо вращая их в небольшой латунной полоскательнице. Ее округлые, полные руки все время были на столе, они заслоняли все и мешали Томану сосредоточить свои мысли на предстоящем разговоре с Зуевским.
Зуевский сам заговорил с ним — только для того, чтоб нарушить его тягостное молчание:
— А что, у вас в Европе тоже рассчитывают на победу?
Молчание Томана рассыпалось в благодарной готовности.
— Вы говорите об Австрии? Кое-кто, быть может, и рассчитывает. Но чехи ждут поражения.
— В самом деле, всем надоело…
Вот и все, о чем он успел поговорить с Зуевским. Где-то в корпусе для выздоравливающих русские солдаты хором запели зорю. Хорошо спевшиеся мужские голоса вдруг взвились хрупкой чередой из ночной глубины и растеклись широким торжественным потоком в теплом воздухе, окрыляя решимость Томана.
Но Зуевский поднялся, как только отзвучала зоря, и, быстро попрощавшись, ушел.
Вслед за ним волей-неволей пришлось откланяться и Миончковскому с Томаном.
На другой день Томан с несчастным видом ходил по всему лазарету, прощаясь с каждым, чье лицо хоть мало-мальски было ему знакомо. То и дело он возвращался к ограде, за которой, по видимости, свободно расхаживали пленные.
Наконец он дождался Зуевского.
— Михаил Григорьевич! Простите!.. — окликнул агронома Томан.
Зуевский послал в его сторону близорукий взгляд поверх пенсне.
— Михаил Григорьевич, позвольте проститься с вами…
Зуевский снизу вверх протянул ему руку. В груди у Томана вдруг похолодело от внезапной застенчивости.
— У вас, Михаил Григорьевич, работают пленные…
Беглая улыбка неуместной шутливости сразу растаяла, лицо Томана вспыхнуло, сделавшись очень серьезным, и он брякнул:
— Возьмите меня на какую-нибудь работу!
Зуевский пропустил без внимания эту мгновенно сгоревшую улыбку, ответил с небрежной иронией.
— А следовало бы и офицеров запрячь… Ну, всего доброго. Наконец-то к своим попадете. Вспоминайте и нас тогда! Прощайте!
Томан до последней минуты ждал хоть искры надежды — ждал всюду, куда бы ни шел.
С товарищами своими он заводил окольные разговоры о положении славян в плену, и в конце всех недомолвок, на середине оборванной фразы, вдруг с новой силой вспыхивало в нем неотвязное: «Во что бы то ни стало! Чего бы то ни стоило!»
Миончковский, жалея Томана, старался обратить его волнение в шутку.
— Что вы дадите мне, враг моего отечества, если я… в первый и последний раз… свожу вас к русским девицам?!
Потом уже всерьез, невольно будя новую надежду у Томана, он добавил:
— А впрочем — как знать! Можно и
С этими словами Миончковский высунул из окна свои победительные усы, провожая взглядом каждую девушку, проходившую по улице.
Его беспечная веселость казалась Томану такой же бездушной, как тот приводной ремень, что бежал и бежал за окном мукомольной фабрики Мартьянова.
А Миончковскнй смеялся:
— Конец такому житью, мой милый, конец!
— Почему конец? А как же доктор Мольнар?
— Степан Осипович-то? Ну, это, милый мой, другое дело. Высочайше одобренное постановление министерства!
— Сводите тогда меня к Мартьянову! В последний раз… Не казнят же вас за это. Я ведь все-таки славянин!
Томан просил неотступно.
Миончковский смеялся неопределенно. На закатном солнце усы его отливали металлом, возбуждая в Томане беспокойство и зависть.
50
Лейтенант Томан, надев серый штатский костюм, который охотно раздобыл для него доктор Мольнар, очутился в сопровождении поручика Миончковского, в том самом мире, который видел до сих пор только из окна.
Улицы пахли пылью и сухостью. Когда под ногами застучал тревожно деревянный тротуар и выскочили на дорогу уличные фонари, Томана охватило сильное желание убежать обратно.
По улице, ведшей к земской управе, гуляло горячее дыхание зреющих полей. Ближе к центру пошли более оживленные улицы.
Сперва Томан пугался каждого встречного, но скоро освоился. С интересом разглядывал он городские дома с резными наличниками, с освещенными или проваленными в темноту окнами, и жадно прислушивался к жизни, струившейся через город.
По дну широкой улицы, по пятнам света и тени, словно вброд по мелкой реке, пробирались повозки. Качались, как на волнах, расплывчатые тени людей; магазинные витрины набрасывали на них сети света.
На перекрестке, залитая огнями, кричала афиша кинематографа. Кучка русских солдат пялила на нее глаза, и Томан по рассеянности одновременно с Миончковским на приветствие их поднял руку к козырьку — и испугался, и заспешил дальше, а потом рассмеялся сам себе.
— Куда вы меня ведете?
— Поздно спохватились, мой милый — далеко! Вот заведу вас и выдам полиции.