Едва внесли тяжелораненых офицеров в опроставшиеся Ю-52, как солдаты на костылях, расталкивая охрану, сшибая друг друга в снег, кинулись к самолетам. Крики, проклятия, стоны измученных, озверевших подавляли душу Фридриха. Ему стыдно было перед отцом, фельдмаршалом райха, и за отца, рыцарски честного, преданного долгу, отечеству и своим солдатам.
Офицеры полевой жандармерии вытащили из самолета лейтенанта с засохшим окровавленным бинтом на шее. Они сорвали бинт, и под ним оказалась говяжьи-красная рана — с такими ранами не отправляли даже в полевой лазарет, а он домой норовил улететь. Отлет задержался на пять минут, пока заседал военно-полевой суд тут же за стеной из снега. С лейтенанта сняли шинель, эрзац-валенки, поставили за взлетной дорожкой. Он был так измотан, что едва стоял, повернувшись затылком с кровавой раной к холодному солнцу. По глазам его, смотревшим куда-то мимо людей, Фридрих заключил, что человек этот с какой-то отбитой памятью, забыл, кто он и зачем живет и живет ли он. Резкая команда, и глаза его вдруг жутковато-жизнелюбиво вспыхнули, он прикрыл ладонью рану на шее, но тут же отдернул руку и поднес к глазам. Жить хотелось лейтенанту, жить тут, на этой земле, пусть убивают тут сто раз в день.
На снегу, подтянув к животу ноги с обмороженными черными пальцами, он казался маленьким, хилым. Поземка засыпала его перекошенный рот, мокрые красные ноздри.
Только взревели самолеты моторами, раненые и обмороженные, замотанные в тряпье, бросились к ним, они садились на плоскости. Их сбрасывали в снег, под ноги, били пинками. Двоих не успели стащить, и они остались на крыльях взлетевшего самолета. Сначала сорвалась сумка, потом обмороженный, обгоняя сумку, упад на землю. Другой упал при развороте. Сверху из-за облаков рьяно метнулись русские истребители…
«Если я не скажу отцу сейчас, он никогда не узнает, что я думаю. Но отцы должны знать…» — думал Фридрих.
— Отец, меня мучит вопрос: для каких нравственных целей используют нас?
Отец не в состоянии был вести с сыном эти непривычно тяжелые разговоры. От крайней усталости (он почти не спал) раздваивались мысли и чувства: видел себя со стороны жалким стариком с лицом аскета, с головой абстрактного мыслителя.
«Велизарий выигрывал обороной… Мольтке вынуждал противника к атаке…» — все чаще вспоминал фельдмаршал полководцев, не приносивших ему сейчас успокоения. Они давно умерли, оставив огрубленные мысли о живой и сложной в свое время жизни. И не чувствовали ужаса его положения.
«День-два — и русские будут тут». Он жил для армии, а коли гибнет армия, его жизнь смысла не имеет. Но он обманывал себя. В нем подспудно, вопреки этим мыслям о смерти, жили другие чувства и желания, и самым сильным была животная, мудрая сама собой жажда жизни. Мысли и честолюбивые чувства говорили, что лучше смерть, чем плен. А мудрость жизни смывала эти соображения, как вешние потоки зимнюю копоть с земли: план не вечен, ты человек, как все люди, у тебя дети, жена, и для них ты нужен живой, а не память о тебе. Ты нужен еще и Германии.
Покоряясь жажде жизни, фельдмаршал рассчитывал на великодушие тех, кого он считал всегда и с отупевшим упрямством не перестал считать даже сейчас существами низшего порядка. Все, что говорили другие и сам он говорил солдатам о жестокости и зверстве этой русско-татарской страны, о том, что разноязычные славяно-азиатские племена ворвутся в Германию убивать детей и стариков, насиловать женщин, жечь музеи и библиотеки, — все это казалось ему теперь не вполне точным. А если это и правда о русских, она не должна касаться его судьбы. Если его прежде коробили шутки, будто все они, потомственные военные, аристократы духа, послушны ефрейтору из Богемии, то теперь он охотно соглашался с тем, что за все перед людьми, историей и богом отвечает этот ефрейтор. И Вильгельм Хейтель представил самого себя просто солдатом, послушным приказу, таким же службистом, как Паулюс. В этом рассудочном человеке проснулась и пропитала все его существо неразборчивая жажда жизни. Пусть Сибирь! Только жить!
Сел к столику, нагнул голову, большим и указательным пальцем правой руки погладил свои отяжелевшие веки… Бледно-голубое трепетание водяных вееров на газонах в своей усадьбе, жеребец, сверкающий зубами, соленый ветерок с Балтики вспомнились ему. За спиной тяжелый храп: это начальник штаба спал до одури. «Чтобы привыкнуть к смерти», — подумал Хейтель.
…Сибирь? Но как только он воображал свою жизнь в снегах Сибири, в нем закипало негодование на русских. «Сломаем им хребет железным кулаком, вечно будут умываться кровью, не подымутся с четверенек!» Но тут он одергивал себя: это мелкая злость, а не мысли полководца.