– Ты его презираешь, – говорит Майра, – ты и твои приспешники ломаете ему руку, разбиваете ему нос, когда он пытается поступить с умеренной порядочностью. Ты презираешь его нравственные принципы. А потом, когда никто в этом не нуждается, ты вдруг выражаешь озабоченность, сочувствие к нему. Он предпочтет обойтись без них, Говард. Обрати их на меня.
– Ку-ку, малыш, – говорит Мелисса Тодорофф, которая немножко покачивается на пороге в своем тартановом платье, – не плеснешь ли винца, которое ты прячешь, мне в стаканчик?
– Извините, Мелисса, – говорит Говард, беря бутылку.
– А может, тебе следует просто лить его вот сюда в мое горлышко, – говорит Мелисса Тодорофф, входя в кухню.
– Я к вам недостаточно внимателен? – спрашивает Говард, наливая вино.
– И еще как, – говорит Мелисса, беря его под руку, – даже близко не подходил уж не знаю сколько времени.
– Ну, как вечеринка? – спрашивает Говард.
– Там такое творится, – говорит Мелисса, – что соски дыбом встают. Эй, приветик, Майра. Как идут делишки?
– Я как раз ухожу, – говорит Майра, беря свою сумочку. – Мне лучше вернуться к Генри, не правда ли?
– А-ха-ха, – говорит Мелисса, глядя, как Майра выходит за дверь в своем мешковидном платье, – я чего-то натворила?
– Не знаю, – говорит Говард, высвобождая руку, и снова начинает нарезать хлеб, – конечно, вы однажды запустили булочкой в Генри.
– Господи, ведь и правда, – говорит Мелисса Тодорофф с веселым рубящим смешком, – а потом мы его затоптали. Она что, ушиблена этим?
– Не знаю, ушиблена ли Майра, – говорит Говард, – но…
– Но вот Генри еще как ушиблен, – говорит Мелисса, – у него рожа ушиблена, и рука ушиблена, и жопа ушиблена, и весь он ушибленный.
– Совершенно верно, – говорит Говард.
– Ну, так он встал на пути справедливости, – говорит Мелисса, – а знаешь присловье: не нравится жар – уходи из кухни. Может, потому она и ушла из кухни.
– Может быть, – говорит Говард.
– Ого-го-го, вот был денек, верно? – говорит Мелисса Тодорофф, вспоминая. – Я по-настоящему сорвалась с катушек. Вот уж ка-айф. Свобода и освобождение казались реально реальными. Люди скандируют, толпы ревут, все требуют всеобщего блага. Будто Беркли, Колумбия, Венсенн. Мы все были такими красивыми. Потом – хлоп! – булочкой. Все было так распахнуто и просто. Будем ли мы такими еще когда-нибудь?
– Это случилось всего пару недель назад, Мелисса, – говорит Говард.
– Знаешь присловье, – говорит Мелисса, – в политике неделя – до-олгое время. Фантастика. Тогда были активные действия. Люди действительно что-то чувствовали. Но что с этим произошло?
– Это по-прежнему тут, – говорит Говард.
– Знаешь, в чем беда с людьми теперь? – говорит Мелисса с глубокой серьезностью. – Они просто больше ничего не чувствуют.
– Да, не так, как на прошлой неделе, – говорит Говард.
– Во всяком случае, меня не щупают, чтобы почувствовать, – говорит Мелисса.
– Ночь еще молода, – говорит Говард.
– Но не так молода, как бывало прежде, – говорит Мелисса. – А если серьезно, кто сейчас где-либо добирается до реальных, коренных, радикальных проблем этого века?
– Кто? – спрашивает Говард.
– Я тебе скажу кто, – говорит Мелисса, – никто, вот кто. Кто теперь все еще аутентичен?
– Вы кажетесь очень и очень аутентичной, – говорит Говард, нарезая хлеб.
– О Господи, нет, черт, неужели кажусь? – говорит Мелисса Тодорофф в агонии. – Неужели я реально кажусь тебе такой? Это не так, Гов, это просто ширма. Я более аутентична, чем все эти другие сукины дети, но я не аутентична так, как я определяю аутентичность.
– Вы именно такая, Мелисса, – говорит Говард.
– Ты кормишь меня дерьмом, – говорит Мелисса Тодорофф, – ты хороший парень, но ты кормишь меня дерьмом.
Мелисса Тодорофф идет к двери, кое-как держа стакан с вином; она говорит:
– Я возвращаюсь на эту вечеринку и уж держитесь! – У двери она останавливается. – Мне все равно, что про тебя говорят твои друзья, ты хороший парень, – говорит она, – радикальный радикал. А если приналяжешь, так можешь стать радикально радикальным радикалом.
Говард еще некоторое время стоит в кухне, нарезая свой хлеб радушия. Затем, завершив долг гостеприимного хозяина, он возвращается на свою вечеринку. Она изменилась, ослабела в центре, активна на периферии. В гостиной, освещенной главным образом мигающими лампочками гирлянды на детской елке, – вялая сонность; там и сям лежат люди, переговариваясь в разнообразии интимности. В викторианской оранжерее спорадические ритмичные танцы; младшие преподаватели факультета прыгают и раскачиваются в густой полутьме. В столовой груды хлеба и сыра пребывают в полном небрежении; исполнять долг гостеприимного хозяина Говарду более не требуется. Вечерника явно переместилась – в укромные уголки, в верхнюю часть дома, в сад, быть может, даже в развалины за ним. Несколько человек движутся в холле; там, в холле, стоит фигурка в анораке и с большим оранжевым рюкзаком, из которого торчат различные большие предметы.
– Ну, я пошла, Говард, – говорит Фелисити Фий. – Кто-то там подвезет меня до Лондона. Я забрала все мои манатки.
– Увидимся в следующем семестре, – говорит Говард.