Но в Греции гроза увеличивалась. Фивы поднялись явно и отбили стоявший в их городе македонский гарнизон; Афины вооружились; жители Пелопонеса шли на помощь Фивам. Никто не хотел верить счастливому окончанию Александрова похода против фракийцев. А между тем Александр прошел непроходимые ущелья Пинда[123]
и явился под стенами Фив[124]. Город пал; жители были наказаны за попытку восстания и бесполезное упорство защиты смертью и продажею в рабство. Александр должен был, с одной стороны, уступить требованиям помогавших ему виотийцев[125], которые ненавидели фиванцев; с другой, он хотел строгим примером внушить страх остальным грекам и отбить у них охоту к подобным восстаниям во время предстоявшей войны с персами. Доказательством, что судьба разрушенного города лежала на сердце Александра, может служить его кроткое обращение с теми фиванцами, которые воевали против него в рядах персидских и были взяты в плен. Падение Фив ужаснуло взявшуюся за оружие Грецию и охладило ее вольнолюбивый порыв. Тогда замолк и великий голос Демосфена, единственного противника, который мог быть опасен Александру[126]. Демосфен принадлежал к числу тех трагических, одиноко стоящих в истории личностей, в которых горячая любовь к прошедшему соединяется с ясным сознанием невозможности призвать его снова к бытию. Он хотел удержать, по крайней мере, те части этого прошедшего, в которых еще были признаки жизни, и без устали боролся с Филиппом, в котором не без основания видел самого опасного врага греческой старины. Фивы пали, и Демосфен отказался от безнадежного спора. Он понял, что дело, начатое Филиппом, перешло в более крепкие, непобедимые руки. В самом деле, что могла противопоставить Греция двадцатидвухлетнему вождю, на которого природа и судьба расточили дары свои? Ему дана была даже внешняя красота, так сильно действовавшая на народ, по преимуществу одаренный художественным чувством изящной формы. Женственная прелесть его лица сменялась иногда грозным выражением, напоминавшим гневного Зевса[127]. Кассандр[128] не мог забыть этого выражения много лет после смерти Александровой и, будучи сам царем македонским, содрогался при виде статуй своего великого предшественника. Вам, вероятно, известно, какое воспитание дал сыну Филипп. Аристотель передал своему ученику все богатство идей, выработанных до него греческою наукою, и можно без преувеличения сказать, что ученик стал во многом выше наставника. Греция, с такою неприязнью принявшая весть о вступлении Александра на македонский престол, поддалась вскоре обаянию его личности и привязалась к нему с тою способностью увлечения, которую она сохранила от юных дней своей истории. Могли ли Афины долго враждовать против изящного юноши, в котором воплотились прекрасные стороны греческого ума и характера? Кому, как не ему, было докончить поэтический подвиг, начатый гомерическими героями[129], с которыми он представлял такое поразительное сходство?