Философ на троне, как называл Александра Наполеон, ярко обрисовывался в этих словах, и особенно в его равнодушии ко всей помпе, которой, обыкновенно, окружает себя верховная власть. Г-жа Ф. призналась, что, со своей стороны, все это кажется ей очень красивым. — «Так вас соблазняет суетный блеск?» — отвечал государь. И он произнес тогда прекрасные слова, которые я уже приводила раньше, но которые заслуживают, чтобы их всегда повторять: «Надо побывать на моем месте, чтобы составить себе понятие об ответственности государя и о том, что я испытываю при мысли, что когда-нибудь мне придется дать отчет перед Богом в жизни каждого из моих солдат. Нет, престол — не мое призвание, и если б я мог с честью изменить условия моей жизни, я бы охотно это сделал». Как изумительны были эти слова в такую минуту в устах государя, торжествовавшего над самым страшным своим противником, покорителем Европы! «У меня так мало поддержки в моих стремлениях к счастью моего народа! — сказал он затем. — Признаться, иногда я готов биться головой об стену, когда мне кажется, что меня окружают одни лишь себялюбцы, пренебрегающие счастьем и интересами государства и думающие лишь о собственном возвышении и карьере». Какие прекрасные чувства! Какая ангельская душа проглядывала в любви государя к миру, в его презрении к роскоши, к честолюбию и вообще к царедворцам! Для этого любящего сердца недостаточно было счастья его собственных подданных; он мечтал о счастье всего человечества: он хотел бы возвратить миру золотой век. «Почему бы, — говорил он, — всем государям и европейским народам не сговориться между собой, чтобы любить друг друга и жить в братстве, взаимно помогая нуждающимся в помощи? Торговля стала бы общим благом в этом обширном обществе, некоторые из членов которого, несомненно, различались бы между собой по религии; но дух терпимости объединил бы все исповедания. Для Всевышнего, я думаю, не имеет значения, будут ли к Нему обращаться по-гречески или по-латыни, лишь бы исполнять свой долг относительно Его, и долг честного человека. Длинные молитвы не всегда бывают угодны Богу». — «Государь, — сказала я тогда, — а я между тем возносила долгие молитвы за Ваше Величество.» Государь, казалось, был тронут и, поблагодарив меня с обычной своей приветливостью, прибавил: «Молитвы такой чистой души, без сомнения, исполнятся».
Я осмелилась при этом заметить, что если б все люди следовали морали Евангелия, морали столь отрадной, столь доступной каждому, можно было бы, приняв принципы этой божественной книги, обходиться без других законов. Император одобрил мою мысль.
Я бы желала, чтоб короли могли так же, как я, послушать этого государя, чтобы запомнить все его слова и руководствоваться ими в своем поведении. Его Величество перевел разговор на произведения философов XVIII в., Вольтера, Руссо, Дидро, д'Аламбера и др. Из произведений Вольтера я знала только его трагедии, «Генриаду», исторические его сочинения; Руссо я почти не знала. Государь уверял, что философия Руссо менее повредила религии, чем сочинения Вольтера. Многие филантропические идеи этого писателя, по-видимому, нравились государю и подходили к складу его ума. Я также отметила некоторое соответствие между идеями государя о всеобщем мире и сочинением Сен-Пьера. Государь одобрительно отозвался о «Гении Христианства», произведении по справедливости так же знаменитом, как и его автор, о философии Канта, столь глубокой и отвлеченной, что можно считать ее непонятной и непонятой даже самим Кантом.
Среди этой серьезной беседы государь вдруг прервал себя, смеясь. «Не знаю, — сказал он, — что мне вздумалось читать курс морали, беседуя с хорошенькой женщиной. Если б меня слышали, надо мной, наверно, стали бы смеяться». Я поспешила ответить, что я воспользуюсь этим курсом морали и благодаря Его Величеству стану лучше. «Ах! вам этого не надо, вы много лучше нас. Впрочем, — заметил он, — такие разговоры со многими женщинами неуместны; есть такие, которым постоянно нужны сказочки».