Историк Григора, со своей стороны, не находил слов, чтобы вылазить ту степень падения, какой достигли соотечественники. «С течением времени, — скорбит он, — исчезли добрые обычаи, которые словно погрузились на дно морское; и вот души всего христианского дара блуждают точно по какой‑нибудь непроходимой и безводной пустыне. Бессовестность дошла до того, что за один обол дают страшнейшие клятвы, которые даже не посмеет передать перо писателя. Люди впали в бессмысленное состояние, и не стало человека, который мог бы сам решить, что полезно и какими Признаками отличается благочестие от нечестия». Историк спрашивает: «Кого это не поставит в недоумение? Какой души не цртрясет, хотя бы она была тверда, как железо»[245] Для лиц, на «даторых в особенности лежали духовные попечения о византийцах, уясе казалось, что общество перестало бояться Бога и стыдиться доцей» (μήτε ϋεόν φοβούμενοι, μήτε ανθρώπους άισχυνόμενοι).[246]
III. Отношение государственной власти к Церкви
Отношения, в какие становились византийские императоры к Церкви, на языке западных писателей обыкновенно называются цезаропапизмом.[247] Это значит, что указанные писатели находят в положении Византийско–восточной церкви самые ненормальные отношения между государством и Церковью, при которых императоры выражают себя как полновластные главы и владыки Церкви, при которых — иначе сказать — они являются вместе царями и первосвященниками. Представления эти о византийских отношениях государства и Церкви частью несправедливы, частью справедливы. Они несправедливы, когда хотят видеть в подобных отношениях какую‑то систему, будто бы принятую и утвердившуюся, как закон, в Византийской империи; но они справедливы, если с этими представлениями соединяется лишь мысль о том, что в Византии нормальные отношения государства к Церкви весьма часто переходили в ненормальные, что здесь императоры в религиозных делах брали на себя более, чем сколько того требовали благо Церкви и польза ее, и что забывалось истинное понятие об императоре как члене Церкви, подчиненном голосу пастырей в вопросах религии. В самом деле, в рассматриваемый нами период Восточной церкви от начала крестовых походов до окончательного падения Константинополя, мы встречаемся с такими государями, которые смотрели на себя как на верховных распорядителей в делах Церкви, ставили себя выше ее иерархов.
Подобные неправильные, спутанные понятия об отношении высшей светской власти к Церкви с замечательным самообольщением выражает император Исаак Ангел, когда говорит: «Царям все позволительно делать, потому что на земле нет никакого различия во власти между Богом и царем; царям все позволительно делать, и можно нераздельно употреблять Божие наряду со своим, так как самое царское достоинство они получили от Бога и между Богом и ними нет расстояния».[248] При другом случае в одной из своих новелл тот же Исаак прямо именует себя έπιστημονάρχης’οΜ Церкви, т е. опытнейшим правителем Церкви, причем он приписывает себе власть исправлять то, что совершается в Церкви вопреки каноническим постановлениям.[249] Некоторые византийские императоры в своем царском титуле употребляли выражение «святой», которое обыкновенно прилагали к себе патриархи, и весьма недовольны были, если кто‑либо в титуловании их опускал этот термин; право на такое титулование себя императоры основали на том, что они лица, миропомазанные царским помазанием.[250] К чему же приводило то воззрение императоров на самих себя, на которое мы указываем? А вот к чему. По словам Никиты Хониата, для «большей части византийских царей решительно невыносимо только повелевать государством, ходить в золоте, пользоваться общественным достоянием как своим. Они почитают для себя крайней обидой, если их не считают мудрецами, богомудрыми, подобно Соломону, богодухновенными руководителями, вернейшим правилом из правил, одним словом, — непогрешимыми судьями дел Божеских и человеческих».[251]