Но дальше – хуже. Смерть матери положила начало какой-то безумной вакханалии неуемных боярских амбиций. Оставшаяся беспризорной, государственная власть практически немедленно была узурпирована князьями Шуйскими, потомками суздальско-нижегородских князей. Опирающийся на поддержку митрополита Даниила клан восходящих к Гедимину князей Бельских потерпел полное поражение. Князь Овчина-Телепнев-Оболенский был схвачен и заточен уже через шесть дней после кончины правительницы. Там, в темнице, он так и останется до самой своей смерти. Его сестра, мамка Великого князя, ссылается в Каргополь и принимает насильственный постриг. После смерти Василия фактическим правителем становится его брат Иван Шуйский. Он отстраняет митрополита Даниила и на его место ставит игумена Троицкого монастыря Иоасафа. «Тем временем князья Василий и Иван Шуйские самовольно заняли при мне первые места и стали вместо царя, тех же, кто больше всех изменял нашему отцу и матери, выпустили из заточения и привлекли на свою сторону. А князь Василий Шуйский поселился на дворе нашего дяди, князя Андрея Ивановича, и его сторонники, собравшись, подобно иудейскому сонмищу, на этом дворе захватили Федора Мишурина, ближнего дьяка при нашем отце и при нас, и, опозорив его, убили; князя Ивана Федоровича Бельского и многих других заточили в разные места; подняли руку и на Церковь: свергнув с престола митрополита Даниила, послали его в заточение и так осуществили свои желания и сами стали царствовать»[5]
.Через год следует новый государственный переворот, одним из центров которого становится теперь уже изменивший Шуйским и начинающий какую-то свою собственную игру московский митрополит. Князь Иван Федорович Бельский вновь выходит на свободу, а Иван Шуйский удаляется в ссылку. Но в начале 1542 года с вооруженным отрядом он неожиданно появляется в Москве и вновь захватывает власть. Свергнутого правителя, Ивана Бельского бросают в Белоозерский монастырь и душат там. Вместо Иоасафа на митрополию возводится новый владыка – Макарий…
И все это именем затравленного непреходящим страхом и ненавистью ребенка.
Калейдоскопическая феерия политических переворотов, какой-то затянувшийся шабаш нечистых сил – вот та среда, в которой формировалась душа будущего правителя России. Расправа с политическими конкурентами все годы его детства вершится прямо на его глазах. Вооруженные чужие озлобленные люди вдруг врываются во дворец; пытки и убийства близких происходят прямо в его присутствии. Оскорбляется память его покойных родителей, открыто разграбляются принадлежавшие им вещи. («Что же сказать о доставшейся мне родительской казне? Всё расхитили коварным образом – говорили, будто детям боярским на жалованье, а взяли себе, а их жаловали не за дело, назначали не по достоинству; бесчисленную казну нашего деда и отца забрали себе и наковали себе из нее золотых и серебряных сосудов и надписали на них имена своих родителей, будто это их наследственное достояние…»)[6]
И все это именем искоренения государственной измены.
Но кому могли изменить те, кровавая расправа над которыми все годы детства вершилась у него на глазах?
Понятно, что в действительности это было обычной, хорошо знакомой историческим анналам любого народа, «подковерной» возней. Рвущиеся к трону претенденты во все времена и во всех странах люто ненавидели друг друга, остающаяся же бесконтрольной государственная власть всегда рождала их в неимоверном количестве. Это и понятно: там, где вдруг рвется легитимная нить престолонаследия, никому не хочется видеть в ком-то другом более достойного воспреемника короны, чем он сам. Но в узком круге ближних бояр смертная казнь никак не могла быть оправдана этой ненавистью, одним только корыстным желанием расчистить дорогу самому нельзя было объяснить никакие расправы. Этим можно было только скомпрометировать самого себя. Поэтому в подобной, далеко не однажды повторявшейся в истории, интриге обвинение в государственной измене было скорее формой собственного обеления, чем-то вроде обеспечения политического алиби, как сказали бы сегодня – «черным пиаром».
Единственной инстанцией, к имени которой допускалось апеллировать и от имени которой можно было вершить этот кровавый самосуд, был подрастающий младенец-наследник. Все то кровавое безумие, которое творилось вокруг него, для своей легитимации обязано было принимать форму обеспечения лишь его законных прав и интересов. Но это значит, что и любая измена в глазах еще не умеющего отличать умело подаваемую ложь от чистой правды ребенка – это всегда измена лично ему. А что для трепетной детской души может быть преступней такой измены?