Скоро царь с опричниками вновь уедет в Александровскую слободу, где и проживет с перерывами около семнадцати лет. Слобода превратится в сильно укрепленный город. Там будет заведено нечто вроде монастыря. Иоанн наберет себе из опричников 300 человек братии, самого себя назовет игуменом, князя Вяземскаго – келарем, Малюту Скуратова параклисиархом, проще говоря, пономарем, одним из низших церковнослужителей в православной церкви, главной обязанностью которого было звонить в колокола, участвовать в клиросном пении и вообще прислуживать при богослужении. Вместе с ними он будет подниматься звонить на колокольню, станет ревностно посещать службы, истово молиться и вместе с тем пьянствовать и объедаться («и когда, – пишет Карамзин, – в ужасах душегубства, Россия цепенела, во дворце раздавался шум ликующих: Иоанн тешился с своими палачами»), перемежая разгул застолья свирепыми пытками и казнями. Альберт Шлихтинг, немецкий дворянин, с 1564 г. находившийся в русском плену и служивший переводчиком у лейб-медика Ивана IV, после своего побега в Литву писал, что царь, живя в Александровской слободе, каждый день двадцать, тридцать, а иногда и сорок человек велит рассечь на куски, утопить, растерзать петлями, так что от чрезмерной трупной вони во дворец иногда с трудом можно проехать. Впрочем, ради пыток и казней не будут гнушаться и регулярными наездами на Москву: «Иногда тиран сластолюбивый, забывая голод и жажду, вдруг отвергал яства и питие, оставлял пир, громким кликом сзывал дружину, садился на коня и скакал
Как свидетельствуют летописи, царские наезды принимали ужасающий характер. При этом не лишенный воображения и весьма своеобразного чувства юмора самодержец придумывал для своих жертв особые, доселе невиданные на Руси, способы мучений: раскаленные сковороды, печи, клещи, тонкие веревки, перетирающие тело, и так далее… Боярина Козаринова-Голохватова, принявшего схиму, чтобы избежать казни, он велел взорвать на бочке пороха, на том основании, что схимники – это ангелы, а потому они должны возноситься на небо.
Все в те жестокие времена вершилось публично, думный дьяк громко зачитывал имена осужденных, палачи-опричники кололи, рубили, вешали, обливали осужденных кипятком. Нередко и сам царь принимал участие в казнях. При этом неправосудному преследованию подвергались не только главы опальных семейств, но и жены, дети казненных, многочисленные их домочадцы; имение отбиралось на государя.
Были в действительности заговорщиками те, кого поглотил штормовой вал царского остервенения, или нет, – сегодня в точности неизвестно. Следственные дела того времени не сохранились, поэтому конкретный состав вины, вмененной им, остается не установленным и по сию пору.
Здесь, как кажется, есть две возможности. Одна объяснить происходившее с помощью каких-то объективных рациональных причин, другими словами, обращением к единым, общим для всех народов закономерностям взаимодействия государственной власти и оппозиции. В этом случае уже самый масштаб тогдашних репрессий обяжет нас предположить существование столь мощного и свирепого противодействия всем царским начинаниям, которое категорически исключало бы действие каких-то «конвенциональных» средств умиротворения диссидентов. «Смерть одного человека – это трагедия, гибель миллионов – это статистика», – скажет много позднее циник-политик. За мегавеличинами же социальной статистики добросовестной мыслью непредвзятого исследователя принято искать непреложное действие каких-то фундаментальных исторических законов. «Статистика» не возникает из ничего. Может быть, именно поэтому поколения аналитиков от истории и пытались найти хотя бы какое-то рациональное объяснение того холокоста, который переживала Россия?
Однако никакого рационального обоснования репрессий так и не будет найдено никем за все истекшие с того страшного времени столетия.
Тогда остается другое – вообще отказаться от поиска каких бы то ни было объективных причин. Иначе говоря, предположить, что никаких объективных оснований и не было вовсе… Так, может быть, действительным началом всему была «…одной лишь думы власть, одна, но пламенная страсть» так и неутоленной гордыни одержимого собственным величием самодержца?
«Вы думали, господа, что государство – это вы?», – так вот же вам? И здесь живое воображение легко дорисовывает огромную фигу, а то и еще более непристойный жест.